Владимир Сорокин

ЛЁД

 

Из чьего чрева выходит лед,

и иней небесный, - кто раждает его?

Книга Иова

 

 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

Брат Урал

 

23.42.

Подмосковье. Мытищи. Силикатная ул. д 4 , стр 2.

Здание нового склада “Мособлтелефонтреста”.

Темно-синий внедорожник “Линкольн-Навигатор”. Въехал внутрь здания. Остановился. Фары высветили: бетонный пол, кирпичные стены, ящики с трансформаторами, катушки с подземным кабелем, дизель-компрессор, мешки с цементом, бочку с битумом, сломанные носилки, три пакета из-под молока, лом, окурки, дохлую крысу, две кучи засохшего кала.

Горбовец налег на ворота. Потянул. Стальные створы сошлись. Лязгнули. Он запер их на задвижку. Сплюнул. Пошел к машине.

Уранов и Рутман вылезли из кабины. Открыли дверь багажника. На полу внедорожника лежали двое мужчин в наручниках. С залепленными ртами.

Подошел Горбовец.

Они вытащили пленников из машины. Подвели к двум стальным колоннам. Основательно привязали веревками. Встали вокруг. Молча уставились на привязанных.

Свет фар освещал людей. Все пятеро были блондинами с голубыми глазами. Уранов: 30 лет, высокий, узкоплечий, лицо худощавое, умное, бежевый плащ.

Рутман: 21 год, среднего роста, худая, плоскогрудая, гибкая, лицо бледное, непримечательное, темно-синяя куртка, черные кожаные штаны.

Горбовец: 54 года, бородатый, невысокий, коренастый, жилистые крестьянские руки, грудь колесом, грубое лицо, темно-желтая дубленка.

Привязанные:

1-ый– лет под пятьдесят, полный, холеный, румяный, в дорогом костюме;

2-ой – молодой, тщедушный, горбоносый, прыщавый, в черных джинсах и кожаной куртке.

Рты их были залеплены полупрозрачной клейкой лентой.

Рутман достала из машины продолговатый металлический кофр. Поставила на бетонный пол перед Урановым. Расстегнула металлические замки. Кофр оказался мини-холодильником.

В нем лежали валетом два ледяных молота: цилиндрической формы ледяные головки, длинные неровные деревянные рукояти, привязаные к головкам ремешками из сыромятной кожи. Иней покрывал рукояти.

Уранов надел перчатки. Взял молот. Шагнул к привязанному. Горбовец расстегнул на груди толстяка пиджак. Снял с него галстук. Рванул рубашку. Посыпались пуговицы. Обнажилась пухлая белая грудь с маленькими сосками и золотым крестиком на цепочке. Заскорузлые пальцы Горбовца схватили крестик, сдернули. Толстяк замычал. Стал делать знаки глазами. Заворочал головой.

- Отзовись! – громко произнес Уранов.

Размахнулся и ударил молотом ему в середину груди.

Толстяк замычал сильнее.

Трое замерли и прислушались.

- Отзовись! – после паузы произнес снова Уранов. И опять хлестко ударил.

Толстяк нутряно зарычал. Трое замерли. Вслушивались.

- Отзовись! – Уранов ударил сильнее.

Мужчина рычал и мычал. Тело тряслось. На груди проступили три круглых кровоподтека.

И снова трое замерли. Прислушались. Толстяк мычал и дергался. Лицо его побледнело. Грудь вспотела и побагровела.

- Орса? Орус?– Рутман неуверенно тронула свои губы.

Они придвинулись совсем близко. Повернули уши к багровой груди. Внимательно послушали.

Бил. Бил. Бил. От молота полетели куски льда. Треснули кости. Изо рта толстяка брызнула кровь.

Горбовец со всего маха стукнул молотом по полу. Ледяная головка раскололась. Лед разлетелся в стороны. Болтались разорванные ремешки. Горбовец бросил рукоять в холодильник. Взял другой молот. Передал Уранову.

Уранов стер иней с рукояти. Угрюмо вперился в бездыханное тело толстяка. Перевел тяжелый взгляд на второго. Две пары голубых глаз встретились. Привязанный забился и завыл.

- Не полошись, милой, - Горбовец стер со щеки кровяные брызги. Зажал ноздрю. Наклонился. Высморкался на пол. Вытер руку о дубленку:

– Слышь, Ирэ, шашнадцатаво стучим, и опять пустышка! Я такова не помню. Што ж это за пирамидон такой? Шашнадцатый! И – пустозвон.

- Хоть сто шестнадцатый, - Уранов расстегнул куртку на привязанном парне.

Парень заскулил. Его худосочные коленки тряслись.

Рутман стала помогать Уранову. Они разорвали на груди парня черную майку с красной надписью WWW.FUCK.RU Под майкой дрожала белая костистая грудь в многочисленных крапинках веснушек.

Уранов подумал. Протянул молот Горбовцу:

Взялся. Замахнулся:

Ледяной цилиндр со свистом врезался в тщедушную грудину. Тело привязанного дернулось от удара. Трое прислушались. Узкие ноздри парня затрепетали. Из них вырвались всхлипы.

Горбовец сокрушенно покачал косматой головой. Медленно отвел назад молот:

Свист рассекаемого воздуха. Звучный удар. Брызги ледяной крошки. Слабеющие стоны.

Грудина треснула. Лед посыпался на пол. Из-под прорванной кожи скупо брызнула кровь. Парень бессильно повис на веревках. Голубые глаза закатились. Черные ресницы затрепетали.

Трое слушали. В груди парня раздалось слабое прерывистое ворчание.

Трое приникли к груди парня.

В окровавленной посиневшей груди возникал и пропадал странный слабый звук.

Они замерли. Оцепенели. Вслушивались.

Счастливая суета охватила их.

- Быстро, быстро! – Уранов вынул грубой работы нож с деревянной ручкой.

Перерезали веревки. Содрали пластырь со рта. Положили парня на бетонный пол. Рутман притащила аптечку. Достала нашатырь. Поднесла. Уранов положил на побитую грудь мокрое полотенце. Горбовец подхватил парня под спину. Осторожно встряхнул:

- Ну-ка, милой, ну-ка, маленькой…

Парень дернулся всем хилым телом. Ботинки на толстой подошве заерзали по полу. Он открыл глаза. Тяжело вдохнул. Выпустил газы. Захныкал.

Уранов поднял молот. Разбил лед об пол. Рукоять кинул в холодильник. Закрыл. Понес.

Парня посадили сзади. Горбовец и Рутман сели по бокам. Поддерживали. Уранов открыл ворота. Выехал в промозглую темноту. Вылез. Запер ворота. Сел за руль. Погнал машину по неширокой и не очень ровной дороге.

Фары высвечивали обочину с остатками грязного снега. Светящийся циферблат показывал 00.20.

Парень затравленно покосился на Рутман. Потом на бородатого Горбовца:

Внедорожник закачался на ухабах. Парень вскрикнул.

Машина выползла на Ярославское шоссе. Повернула. Понеслась к Москве.

- Ты студент, - произнесла Рутман утвердительно, - МГУ, журфак.

Парень промычал в ответ.

От Лапина слегка попахивало калом.

Парень мотнул головой.

- С Кавказа есть чего-то? – она провела пальцем по горбатому носу Лапина.

Он снова мотнул головой. Лицо его бледнело сильней. Покрывалось потом.

Рутман достала мобильный, набрала:

Она убрала мобильный.

Лапин склонил голову на ее плечо. Закрыл глаза. Провалился в забытье.

Подъехали к клинике:

Новолужнецкий пр. д 7.

Остановились у проходной. Уранов показал пропуск. Подъехали к трехэтажному зданию. За стеклянными дверями стояли два дюжих санитара в голубых халатах.

Уранов открыл дверь машины. Санитары подбежали. Подвезли коляску-кровать. Стали вытаскивать Лапина. Он очнулся и слабо вскрикнул. Его положили на коляску. Притянули ремнями. Ввезли в дверь клиники.

Рутман и Горбовец остались возле машины. Уранов двинулся за коляской.

В приемной палате их ждал врач: полноватый, сутулый, густые волосы с проседью, золотые очки, тщательно подстриженная бородка, голубой халат.

Он стоял у стены. Курил. Держал пепельницу.

Санитары подвезли к нему коляску.

Вбежала ассистентка: среднего роста, каштановые волосы, серьезное скуластое лицо:

Он резко повернулся и двинулся к двери.

Ассистентка распечатала шприц. Насадила иглу. Преломила две ампулы и набрала из них шприцем.

Уранов провел рукой по щеке Лапина. Тот открыл глаза. Поднял голову. Оглянулся. Кашлянул. И рванулся с коляски.

Санитары кинулись на него.

Его прижали к коляске. Стали раздевать. Запахло свежим калом. Уранов выдохнул.

Лапин хрипел и плакал.

Санитар перетянул худое предплечье Лапина жгутом. Ассистентка склонилась со шприцем:

Игла вошла в вену.

 

Мэр

Лапин очнулся к трем часам дня. Он лежал в небольшой одноместной палате. Белый потолок. Белые стены. Полупрозрачные белые занавески на окне. На белом столике с гнутыми ножками ваза с веткой белых лилий. Невключенный белый вентилятор.

У окна на белом стуле сидела медсестра: 24 года, стройная, русые волосы, короткая стрижка, голубые глаза, большие очки в серебристой оправе, короткий белый халат, красивые ноги.

Медсестра читала журнал “ОМ”.

Лапин скосил глаза на свою грудь. Её стягивала белая эластичная повязка. Гладкая. Под ней виднелся бинт.

Лапин вынул руку из-под одеяла. Потрогал повязку.

Сестра заметила. Положила журнал на подоконник. Встала. Подошла к нему.

Она была высокой. Голубые глаза внимательно смотрели сквозь очки. Полные губы улыбались.

Лапин посмотрел на ее волосы. И все вспомнил.

Лапин осторожно втянул в грудь воздух. Выдохнул. В грудине слабо и тупо ныло. Но боли не было. Он сглотнул слюну. Поморщился. Горло саднило. Глотать было больно.

Она протянула руку над Лапиным. Белоснежный халат зашуршал. Лапин почувствовал запах ее духов. Посмотрел на открытый ворот халата. Гладкая красивая шея. Родинка над ключицей. Золотая тонкая цепочка.

Он перевел глаза вправо. Там стоял узкий стол с напитками. Она наполнила стакан желтым соком. Обернула салфеткой. Поднесла Лапину.

Он заворочался.

Левой рукой медсестра помогла ему сесть. Голова его коснулась белой спинки кровати. Он взял из ее руки стакан. Отпил.

Она вынула из кармана мобильный:

Лапин жадно выпил полстакана. Выдохнул. Облизал губы.

Лапин замолчал. Допил сок.

Она наполнила. Он отпил половину:

Она забрала стакан. Поставила на столик. Лапин кивнул на мобильный:

Встала. Быстро вышла.

Лапин набрал номер родителей, кашлянул. Отец взял трубку:

Лапин отключил мобильный. Потрогал шею. Откинул одеяло. Он был голый.

В грудине остро и больно кольнуло. Он поморщился. Прижал руку к повязке:

Медсестра осторожно открыла дверь:

Она вошла.

Она убрала цепочку:

Лапин ничего не ответил. Смотрел в сторону.

Прохладный пластик прикоснулся к бедрам Лапина. Её рука взяла его член. Направила в патрубок.

Её свободная руку остановила его колени. Нажала. Уложила на кровать.

Лапин смущенно засмеялся. Посмотрел на “ОМ”. Потом на лилию в вазе.

Прошло полминуты.

Лицо Лапина стало серьезным. Он покраснел. Скривил губы. Член его вздрогнул. Моча бесшумно потекла в судно. Медсестра умело придерживала член:

Лапин мотнул головой. Моча текла.

Медсестра протянула свободную руку. Взяла со столика с напитками салфетку.

Лапин закусил губу и осторожно вдохнул.

Струя иссякла. Медсестра обернула член салфеткой. Осторожно вынула потеплевшее судно из-под одеяла. Поставила под кровать. Стала вытирать член.

Член Лапина стал напрягаться.

Он нервно усмехнулся:

Дверь открылась.

Вошла женщина в белом махровом халате: 38 лет, среднего роста, полная, темно-русые волосы, голубые глаза, лицо круглое, некрасивое, улыбчивое, спокойное.

Лапин прижал к груди дрожащие колени. Потянулся за одеялом. Но одеяло было в ногах.

Медсестра встала. Подошла к женщине. Они бережно поцеловались в щеки.

- Я вижу, вы уже познакомились, - вошедшая с улыбкой посмотрела на Лапина.

Медсестра вышла. Бесшумно притворила за собой дверь.

Женщина смотрела на Лапина.

Она скинула халат. Голая шагнула к Лапину. Протянула полную руку:

Лапин встал. Упер руки в худосочные бедра.

Она шагнула к нему. Осторожно обняла и прижалась своей грудью к его.

Лапин нервно засмеялся, отворачивая лицо:

Лапин тоскливо вздохнул, глянул в потолок:

И вдруг вздрогнул. Дернулся всем телом. Замер.

Они оцепенели. Стояли, обнявшись. Глаза их закрылись.

Они простояли неподвижно 42 минуты.

Мэр вздрогнула, всхлипнула. Разжала руки. Лапин бессильно выпал из ее объятий на пол. Конвульсивно дернулся. Разжал зубы. Со всхлипом жадно втянул воздух. Сел. Открыл глаза. Тупо уставился на ножку кровати. Щеки его пылали.

Мэр подняла халат, надела. Положила маленькую пухлую ладонь на голову Лапина:

Повернулась и вышла из палаты.

Вошла сестра с одеждой Лапина в руках. Присела на корточках рядом с Лапиным:

- Как ты?

Лапин подтянул к себе джинсы. Под ними лежали трусы. Новые. Не его.

Он пощупал их:

Посмотрел на нее, словно увидел впервые. Пальцы его мелко дрожали.

Сестра встала. Отошла к окну. Отвела занавеску. Стала смотреть на голые ветви.

Лапин с трудом встал. Пошатываясь и оступаясь, надел трусы. Потом джинсы. Взял черную майку. Она тоже была новой. Вместо прежней надписи “WWW.FUCK.RU” на ней было написано “BASIC”. Тоже красным.

Сестра оглянулась:

- Надевай. Это все твое.

Он смотрел на майку. Потом надел ее. Взялся за куртку. На ней лежали его вещи. Ключи. Студенческий. Кошелек. Кошелек был непривычно толстым.

Лапин взял его. Открыл. Он был набит деньгами. Рублями в пятисотенных купюрах. И долларами.

Она взяла его за плечи:

- Вот что, Урал. Ты пока не очень понимаешь, что с тобой произошло. Я бы сказала – совсем не понимаешь. Вчера ночью ты проснулся. Ты еще не отошел ото сна. Твоя жизнь теперь пойдет совсем по-другому. Мы поможем тебе.

Лапин смотрел на ее красивое лицо остекленевшими глазами:

Она открыла дверь. Вышла в коридор.

Лапин надел куртку, засунул кошелек во внутренний карман. Ключи и студенческий – в боковые. Вышел в коридор.

Сестра быстро пошла. Он двинулся вслед. Осторожно. Трогал шину на груди.

Возле приемной палаты их ждали врач и Мэр. Она была в темно-фиолетовом пальто с большими пуговицами. Стояла, сунув руки в карманы. Смотрела на Лапина все так же тепло и приветливо. Улыбалась.

- Значит, у нас, молодой человек, небольшая трещинка в грудине, - заговорил врач.

- Мне уже говорили, - пробормотал Лапин, не отрывая глаз от Мэр.

- Повторенье - мать ученья, - бесстрастно продолжал врач. – Стяжку десять дней не снимать. Бетонные плиты не поднимать. Мировых рекордов не ставить. С титанами любовью не заниматься. А вот это, - он протянул две упаковки лекарств, – попить. Два раза в день. И если будет болеть – пентальгин. Или анальгин. Или семь стаканов водки. Ясно?

Лапин присмотрелся к ним. Взял. Рассовал по карманам.

- Молодой человек не понимает шуток, - с улыбкой объяснил врач женщинам.

- Он все прекрасно понимает. Спасибо, - Мэр прижалась своей щекой к щеке врача.

Лапин резко обернулся к ней. Вперился в нее: красивая, стройная, теплый взгляд. Большие очки. Большие губы.

Мэр кивнула им. Вышла в стеклянный тамбур. И на улицу. Там было пасмурно. И промозгло. Мокрые голые деревья. Остатки снега. Серая трава.

Лапин вышел следом. Осторожно ступал.

Мэр подошла к большому синему мерседесу. Открыла заднюю дверь. Повернулась к Лапину:

Лапин забрался внутрь. Сел на упругое сиденье. Синяя кожа. Тихая музыка. Приятный запах сандала. Белобрысый затылок водителя.

Мэр села впереди:

Водитель обернулся: 52 года, круглое простецкое лицо, маленькие мутно-голубые глаза, пухлые руки, синий, в тон машины, костюм.

Водитель отвернулся. Взялся за руль. Машина плавно тронулась. Выехали на Лужнецкую набережную.

Лапин продолжал смеяться. Трогал рукой грудь.

Лапин посмотрел в окно.

Лапин смотрел на ее ухо:

Мэр обернулась к нему:

Лапин смотрел в ее голубые глаза, сдавленные слегка припухлыми веками. По краям зрачки окружала еле различимая желтовато-зеленая пелена.

Лапин посмотрел на ее аккуратно подстриженные русые волосы. Концы их мелко подрагивали. В такт движению.

Выехали на Садовое кольцо. Впереди была большая пробка.

Рядом с мерседесом двигалась грязная “девятка”. Толстый парень за рулем. Ел чизбургер. Бумажная упаковка задевала его приплюснутый нос.

Он взял автоматически. Распечатал. Посмотрел на розовую пластинку. Потрогал ею нижнюю губу:

Мерседес притормозил. Лапин нервно зевнул. Нащупал гладко-прохладную ручку замка. Потянул. С трудом открыл дверь. Вышел. Пошел между машин.

Водитель и Мэр проводили его долгими взглядами.

Согнутая розово-матовая пластинка осталась лежать. На синей гладкой коже.

 

Швейцарский сыр

Лапин шел. Потом побежал. Тяжело. С трудом поднимая ноги. Морщился. Прижимал руку к груди. Пересек улицу.

Вдруг.

Боль.

Грудина.

Как разряд тока.

Вскрикнул. Отдало в локти. В ребра. В виски. Застонал. Согнулся. Опустился на колени:

- Сука…

Остановился хорошо одетый мужчина:

Лапин тяжело встал. Заковылял к Патриаршим прудам. Здесь снега давно не было. Мокрый тротуар. Весенняя городская грязь возле пруда.

Он добрел до Большой Бронной. Вышел на бульвар. Сел на скамейку. Откинулся на влажную жесткую спинку:

Подошла грязная старушка. Заглянула в урну. Двинулась дальше.

Лапин достал кошелек. Вынул доллары. Пересчитал: 900.

Пересчитал рубли: 4500. И старые свои 70. И металлический пятак.

Посмотрел по сторонам. Шли люди. Быстро. И не торопясь. Парень и девушка пили пиво на ходу.

Встал осторожно. Но боль затаилась.

Он добрел до ларька. Купил бутылку “Балтики”. Попросил открыть. Отпил сразу половину. Отдышался. Вытер выступившие слезы. Двинулся к метро. На Пушкинской площади было людно. Он допил пиво. Осторожно поставил на мраморный парапет. Стал спускаться вниз по ступеням. Остановился. Подумал:

Повернул назад. Вышел на Тверскую. Поднял руку. Сразу остановились две машины. Грязно-красная. И зеленая. Почище.

Лапин кивнул. Забрался на сиденье рядом с водителем.

Водитель хмуро качнул усами. Включил музыку. Плохую. Но громкую.

Через час небыстрой езды машина подъехала к семиэтажному дому Лапина. Он расплатился. Вышел. Поднялся на пятый этаж. Открыл ключом дверь. Вошел в тесно заставленную прихожую. В квартире пахло кошкой и жареным луком.

- А-а-а…явление Христа народу, - выглянул из кухни жующий отец.

- Надо же! – выглянула мать. – А мы уж понадеялись, что ты к Головастику переселился.

- Привет, - буркнул Лапин. Снял куртку. Потрогал повязку: не заметно через майку? Глянул в овальное зеркало: заметно. Пошел в свою комнату.

- Мы уже все съели, не торопись! – крикнула мать. Они с отцом засмеялись.

Лапин толкнул ногой дверь с надписью “FUCK OFF FOREVER!” В комнате был полумрак: книжные полки, стол с компьютером, музыкальный центр, гора компакт-дисков. Плакаты на стене: “Матрица”, голая Лара Крофт с двумя пистолетами, Мэрелин Мэнсон в образе гниющего на кресте Христа, незастеленная кровать. Сиамский кот Нерон дремал на подушке.

Три рубашки висели спинке стула. Лапин взял черную. Надел поверх майки. Осторожно лег на кровать. Зевнул с ревом:

- У-а-а-а-а-а-бл-я-а-а-а-а!

Нерон нехотя поднялся. Подошел к нему. Лапин подул ему в ухо. Нерон увернулся. Спрыгнул на старое ковровое покрытие. Пошел из комнаты.

Лапин посмотрел на большие губы Лары Крофт. Вспомнил медсестру:

- Хар…Хара? Лара. Клара.

Усмехнулся. Покачал головой. С силой выдохнул сквозь неровные зубы.

В полуоткрытую дверь заглянула мать: 43 года, полноватая, каштановые волосы, моложавое лицо, серые лосины, черно-белый свитер, сигарета.

Лапин лежал. Смотрел в потолок. Теребил стальное охвостье ремня.

На столе стояла тарелка с куском жареной курицы. И вареной картошкой. Здесь же стояла чаша с кислой капустой. И тарелка с солеными огурцами.

Лапин быстро съел курицу. Картошку не доел. Запил водой.

Пошел в большую комнату. Снял трубку. Набрал номер:

- Кела, привет. Это Юрка Лапин. А Генку можно? Ген. Это я. Слушай, мне…это… потереть с тобой надо. Да нет, ничего…Просто посоветоваться. Нет, это ни при чем. Там…это. Другое. Щас? Конечно. Ага.

Он положил трубку. Пошел в прихожую. Стал натягивать куртку. И чуть не закричал от боли:

Лапин вышел из квартиры. Хлопнул дверью. Шагнул к лифту. Остановился. Постоял. Повернулся. Спустился по лестнице на четвертый этаж. Остановился на лестничной клетке. Присел на корточки. Заплакал. Слезы потекли по щекам. Сначала он плакал беззвучно. Трясся плечами. Прижимал худые руки к лицу. Потом заскулил. Вырвались скупые рыдания. Изо рта. И из носа. Потом зарыдал во весь голос. Рыдал долго.

С трудом успокоился. пошарил по карманам куртки. Платка не было. Громко высморкался на избитый желто-коричневый кафель. Вытер руку о стену рядом с надписью “ВИТЁК- ГОВНОЕД”.

Рассмеялся. Вытер слезы:

- Мэр, мэр,мэр…мэр, мэр,мэр…

Опять зарыдал. Колупал пальцем синюю стену. Трогал грудину.

Постепенно успокоился.

Встал. Спустился вниз. Вышел на улицу. Прошел мимо трех домов. В четвертый вошел. Поднялся на второй этаж. Позвонил в 47-ю квартиру.

Зеленую стальную дверь открыли почти сразу.

На пороге стоял Кела: 28 лет, среднего роста, коренастый, мускулистый, лицо плоское, рыжеватые усы, бритая маленькая голова.

-Здоров, - Кела повернулся. Ушел.

Лапин вошел в коридор двухкомнатной квартиры: четыре колеса, ящики из-под аудиоаппаратуры, вешалка с одеждой, горные лыжи с ботинками.

Из комнаты Келы доносилась громкая музыка. Лапин прошел в комнату Гены: ящики с видеокассетами, кровать, буфет, фотографии.

Гена сидел за компьютером: 21 год, взъерошенный, похожий на Келу, но полнее.

- Привет, - Лапин встал у него за спиной.

Он набрал www.stalin.ru . Появилась бледная картинка с изображением Сталина. Под ней надпись: СОБЕРИ КАМЕННЫЙ БУКЕТ ТОВАРИЩУ СТАЛИНУ!

Под надписью виднелись семь каменных цветков. Гена навел стрелку на один. Нажал. Возникла картинка: корова, татуированная изображением Сталина, пасущаяся на лугу из каменных цветков. Над коровой парил лозунг: ВСЕ НА БОРЬБУ С БЕССОЗНАТЕЛЬННЫМ!

Появилась картинка: два Сталина угрожающе показывают друг на друга. Над ними парил лозунг: ЕСТЬ ЧЕЛОВЕК – ЕСТЬ ПРОБЛЕМА, НЕТ ЧЕЛОВЕКА – НЕТ ПРОБЛЕМЫ!

- Во, пацаны гуляют! – усмехнулся Гена.

Лапин пошел в комнату Келы: деревянный стеллаж с книгами, большой музыкальный центр с большими колонками, маленький телевизор, портреты Альфреда Розенберга, Петра Столыпина, плакат РНЕ “За новый русский порядок!”, три пары нунчаков, шнурованные ботинки на толстой подошве, штанга 60 кг, гантели 3 кг, гантели 12 кг, две бейсбольные биты, матрац, шкура бурого медведя на полу.

Кела сидел на матраце, пил пиво и слушал “Hеlloween”.

Лапин сел рядом. Подождал. Пока кончится песня.

Кела выключил музыку. Положил пульт на пол.

Кела перебил:

Лапин нетерпеливо вздохнул:

В дверь позвонили.

В комнату Келы вошел здоровенный парень: 23 года, бритая голова, широкие плечи, кожаная куртка и штаны, большие руки, на торце ладони татуировка “ЗА ВДВ!”,

Они размахнулись, сильно стукнулись правыми ладонями.

Кела вздохнул:

В дверь позвонили.

Вошел тот же парень в кожаном. Со штангой в руке:

Парень повернулся и вышел.

Зазвонил телефон. Кела взял трубку:

- Да. Здоров, зёма. А! Ёбтеть, а чего ж ты? Всё, на хуй! Завтра еду брать. Не говори! Сегодня иду по улице, думаю - неужели с “четверки” гнилой, на хуй, пересяду на приличную тачку? Ага! Да…да…точняк. Ага!

Вернулись в комнату Гены. Сели рядом у компьютера. Гена быстро вошел в чат под именем KillaBee:

Зхус

Я тоже купил вчера Арджентовский “Призрак оперы”. Понадеялся на Джулиана Сендса, которого обычно в хуевых фильмах не видел. Он самый клевый для меня актер после Микки Рурка. Уёбищный фильм!!!!

De Scriptor

Да и “Тьма” сранье сраньем.

Наташа

Твой Джулиан Сендс – хуйня. Он только в “Чернокнижнике-2” хорошо сыграл, а уж “Призрак оперы” – отстой полный.

KillaBee

Вы все слабохуйные пиздососы! А Джулиан Сендз племянник Фили Киркорова.

Старый Как Мамонт

Гнилая! Где тебя dhtvz носило?

KillaBee

В пизде мамонтихи, Лохматый. Чего вы дрочите на Сендза, если есть Чууулпан Хамыыыытовааааа с Кеану Риввввзом!!!! Ребята, я их полюбила и люблю!

De Scriptor

Долбоебизм не лечится. Но его можно использовать в мирных целях.

Kрот

Эта мокрощелка щас опять всё засрет.

KillaBee

Обязтельно, мальчики!

Зхус

Есть предложение: уебывай по своей же ссылке.

Старый Как Мамонт

КилкаБи, заткнись на время. Я тут недавно нарыл: www.clas.ru . Можно заказать редкие фильмы на дом. Любимого Кроненберга взял.

Крот

А у Ардженто кто-нибудь видел “Демоны”?

Vino

Демонов снял не Арженто. Или Дж.Ромеро или Лючиано Фульчи. Вчера РенТВ крутили Феномена твоего хилого Арженто – полный трэш. С хевиметалом на саундтреке.

KillaBee

Ой, кто пришел! Сладко запел vinoватый соловушка! У тебя еще стоит? I’m always ready, motherfucker!!!!

Vino

KillaBee, если ты хочешь, чтобы тебя кто-то трахнул до посинения клитора, то…

Лапин махнул рукой. Постоял.

Вошел Кела с новой бутылкой пива:

- И вот что. Генк. Я тебе, на хуй, последний раз говорю: будешь дурь сосать – отселю к шнуркам. Там соси, на хуй, в сортире.

Кела вышел.

Лапин смотрел в экран. Встал:

Лапин глянул на него и рассмеялся. Приступ истерического смеха заставил его согнуться.

Лапин хохотал. Гена смотрел на него.

С трудом Лапин успокоился. Вытер выступившие слезы. Тяжело вдохнул:

Лапин вышел.

На улице стемнело. И подморозило. Лужи потрескивали под ногами.

Лапин добрел до своего подъезда. Вошел. Вызвал лифт. Посмотрел на стену. Там были знакомые граффити. Две из них – ACID ORTHODOX и РАЗРУХА-97 принадлежали Лапину. Он заметил новую надпись: УРАЛ, НЕ БОЙСЯ ПРОСНУТЬСЯ.

Черный фломастер. Аккуратный почерк.

 

Диар

8. 07.

Киевское шоссе. 12-тый километр.

Белая “волга”. Свернула на лесную дорогу. Проехала триста метров. Свернула еще раз. Встала на поляне.

Березовый лес. Остатки снега. Утреннее солнце.

Из кабины вышли двое.

Ботвин: 39 лет, полный, блондин, голубые глаза, добродушное лицо, спортивная сине-зеленая куртка, сине-зеленые штаны с белой полосой, черные кроссовки.

Нейландс: 25 лет, высокий, худощавый, блондин, голубые глаза, острые черты лица, большие тонкие уши, решительно-суровый.

Они открыли багажник. Там лежала Николаева: 22 года, смазливая блондинка, голубые глаза, короткая лисья шуба, высокие сапоги-ботфорты черной замши, рот залеплен белым пластырем, наручники.

Вытащили Николаеву из багажника. Она сучила ногами. Подвывала.

Нейландс достал нож. Разрезал шубу на спине. И на рукавах. Шуба упала на землю. Под шубой было красное платье. Нейландс разрезал его. Разрезал лифчик.

Средних размеров грудь. Маленькие соски.

Подвели к березе. Стали привязывать.

Николаева нутряно завопила. Забилась в их руках. Шея и лицо ее побагровели.

- Не туго. Что б дышала свободно, - Ботвин прижимал дергающиеся плечи к березе.

- Я туго не делаю, - Нейландс сосредоточенно работал.

Закончили. Ботвин достал из машины продолговатый белый футляр-холодильник. Открыл. Внутри лежал ледяной молот: аккуратная увесистая головка, деревянная рукоять, сыромятные ремешки.

Нейландс вынул из кармана рублевую монету:

Нейландс подбросил монету. Упала. Ребром в снег.

Ботвин встал перед Николаевой:

- Значит, детка моя. Мы не грабители, не садисты. И даже не насильники. Расслабься и ничего не бойся.

Николаева скулила. Из глаз ее текли слезы. Вместе с тушью ресниц.

Ботвин размахнулся:

Молот ударил в грудину.

Николаева крякнула нутром.

Размахнулся. Солнце сверкнула на торце молота.

Удар. Содрогание полуголого тела.

Ботвин и Нейландс прислушались.

Плечи и голова Николаевой мелко дрожали. Она быстро икала.

В лесу перекликнулись две птицы.

Ботвин медленно отвел в сторону молот:

Мощный удар сотряс Николаеву. Она потеряла сознание. Голова повисла. Длинные русые волосы накрыли грудь.

Ботвин и Нейландс слушали.

В посиневшей груди проснулся звук. Слабое хорканье. Раз. Другой. Третий.

Звук оборвался.

Молот врезался в грудину. Брызнули осколки льда.

Ботвин прильнул к груди. Нейландс выглянул из-за березы.

Ботвин метнулся к “волге”. Поскользнулся на мокром снегу. Упал. На грязную бурую траву. Быстро подполз к машине. Открыл дверь. Выдернул из бардачка стетоскоп.

Звук не прерывался.

Нейландс сунул концы в уши. Прижал стетоскоп к фиолетовой грудине.

Оба замерли. Далеко пролетал самолет. Перекликались птицы. Солнце зашло за тучу.

В груди у Николаевой хоркало. Слабо. Равномерно.

Тот неловко вставил в уши. Пухлая грязная рука прижала черный кругляшок к грудине.

Они обнялись. Покачались. Оттолкнулись друг от друга.

Нейландс стал резать веревки. Ботвин кинул молот в футляр. Снял с себя куртку.

Освободили бесчувственную Николаеву от веревок. И от наручников. Завернули в куртку. Подняли. Понесли к машине.

Уложили Николаеву на заднее сиденье.

Нейландс захватил футляр с молотом. Кинул в багажник.

Ботвин сел за руль. Завел мотор.

Николаева слабо застонала.

Струя мочи ударила в березовый ствол.

 

Вор

Николаева проснулась от прикосновения.

Кто-то голый и теплый прижимался к ней.

Она открыла глаза: белый потолок, матовый плафон, край окна за полупрозрачной белой занавеской, курчавые светлые волосы. Запах. “After shave lotion”. Мужское ухо с приросшей к щеке мочке. Мужская щека. Хорошо выбритая.

Николаева зашевелилась. Скосила глаза вниз: край простыни. Под простыней её голое тело. Громадный синяк на груди. Её ноги. Смуглое мускулистое мужское тело. Прижимается. Обвивает ее руками. Поворачивает ее на бок. С силой прижимается своей грудью к ее груди.

И вдруг оцепенела. Тело ее содрогнулось. Глаза полуприкрылись. Закатились по веки. Мужчина тоже замер. Вздрогнул, дернул головой. И оцепенел, прижавшись.

Прошло 37 минут.

Рот мужчины открылся. Из него раздался слабый хриплый стон. Мужчина пошевелился. Разжал руки. Повернулся. Скатился с кровати на пол. Бессильно вытянулся. Всхлипнул.Тяжело задышал.

Николаева вздрогнула. Засучила ногами. Села. Вскрикнула. Прижала руки к груди. Открыла глаза. Лицо ее было пунцовым. Из открытого рта вытекла слюна. Николаева всхлипнула и заплакала. Плечи ее вздрагивали. Ноги ерзали на простыне.

Мужчина со стоном выдохнул. Сел. Посмотрел на Николаеву.

Она плакала, бессильно вздрагивая.

Она не ответила. Испуганно взглянула на него.

Мужчина встал: 34 года, стройный мускулистый блондин, лицо тонкое, красивое, чувственное, большие голубые глаза.

Он обошел кровать. Взял с тумбочки бутылку минеральной воды. Открыл. Стал наливать в стакан.

Николаева смотрела на него: смугловатое тело, золотистые волосы на ногах и груди.

Мужчина поймал ее взгляд. Улыбнулся:

Она молчала. Он отпил из стакана. Она разлепила пунцовые, налившиеся кровью губы:

Он сел к ней на кровать. Обнял. Приставил стакан к ее губам. Она стала жадно пить. Зубы стучали о стекло.

Выпила все. Со стоном выдохнула:

Он встал. Наполнил стакан до краев. Поднес ей. Она залпом осушила стакан.

- Диар… - он провел рукой по ее волосам.

Она вдруг закашляла. Схватилась за грудь.

- Осторожней, - он держал ее за потные плечи.

- Ой…больно…- застонала она.

Мужчина вынул из тумбочки полотенце. Положил ей на плечи. Стал осторожно вытирать ее.

Она посмотрела на свой кровоподтек, захныкала:

- Ой…ну…зачем же так….

Он обнял ее за плечи:

Он обнял ее, прижал к себе. Николаева рыдала, уткнувшись в его мускулистую грудь. Он стал укачивать ее, как ребенка:

Постепенно она успокоилась.

Она кивнула. Всхлипнула:

Он протянул ей салфетку. Она шумно высморкалась, скомкала, кинула на пол:

Николаева рассеянно кивнула. Покосилась на лилию в вазе. На окно. Снова на лилию. Набрала побольше воздуха. Вскочила с кровати. Кинулась к двери. Вор сидел неподвижно. Она рывком распахнула дверь. Вылетела в коридор. Побежала. Врезалась в медсестру. Та курила возле высокой латунной пепельницы. Медсестра голубоглазо улыбнулась Николаевой:

Николаева кинулась к выходу. Голые ступни ее шлепали по новому широкому паркету коридора. Добежала до стеклянных дверей. Толкнула первую. Выскочила в тамбур. Толкнула вторую. Побежала по мокрому асфальту.

Врач смотрел на нее сквозь стекло. Скрестил руки на груди. Улыбался.

Блондинистый шофер в припаркованном серебристом “БМВ” проводил долгом взглядом. Жевал бутерброд с сыром и помидором.

Голая Николаева бежала по Воробьевым горам. Вокруг стояли голые деревья. Лежал грязный снег.

Она быстро устала. Остановилась. Присела на корточки. Посидела немного, тяжело дыша. Встала. Потрогала грудину. Поморщилась:

Пошла. Босые ноги шлепали по лужам.

Впереди показалась большая дорога. Ездили редкие машины. Дул мокрый весенний ветер. Николаева ступила на дорогу. И тут же почувствовала сильный холод. Задрожала. Обняла себя руками.

Проехала машина. Пожилой водитель улыбнулся Николаевой.

Она подняла руку. Проехал “фольксваген”. Водитель и пассажир открыли окна. Выглянули. Засвистели.

Показались “жигули”. Остановились.

- Ты что, моржиха? – водитель открыл дверь: 40 лет, бородатый, очкастый, с большой серебряной серьгой и черно-желтым платком на голове. – Лёд же уже сошел!

Она залезла на сиденье. Закрыла дверь:

Водитель снял с себя легкую белую куртку. Накинул на плечи Николаевой:

Он сдвинул регулятор тепла до упора:

Он подумал. Переключил скорость. Машина поехала.

Он протянул пачку “Кэмел”. Николаева взяла. Он поднес зажигалку:

Он помолчал, потом спросил:

Он кивнул с усмешкой.

 

 

Полусладкое

 

12. 17.

Строгино. Улица Катукова, д 25.

“Жигули” подъехали к шестнадцатиэтажному блочному дому.

- Пойдем со мной, - Николаева вышла из машины. Подошла к подъезду. Набрала на домофоне номер квартиры: 266.

Дверь запищала. Николаева и водитель вошли. Поднялись на двенадцатый этаж.

Открыла заспанная Наташа: 18 лет, пухлое лицо, черные волосы, короткая стрижка, красный махровый халат.

- Дай двести рублей, - Николаева прошла мимо нее в свою комнату. Достала из шкафа такой же красный халат. Надела.

Николаева вошла в другую комнату. Там на полу спали две женщины.

Он вошел. Она закрыла за ним дверь:

Он посмотрел на нее. Потом на Наташу. Наташа усмехнулась. Пошла к себе.

Расстегнула ремень. Молнию. Стянула вниз серые брюки. Потом черные трусы.

У водителя был небольшой горбатый член.

Она быстро всосала его губами. Обхватила руками лиловатые ягодицы. Стала быстро двигаться.

Водитель оттопырил зад. Слегка наклонился. Оперся рукой о стиральную машину. Засопел. Его серьга покачивалась в такт движению.

Он быстро вошел. Обхватил ее длинными руками. Двигался быстро. Сопел.

- Хорошо… ой, хорошо… - спокойно повторяла она. Разглядывала в зеркале свой синяк.

Он кончил.

Она подмигнула ему в зеркало:

Посмотрела на него внимательно. Внезапно губы ее задрожали. Она зажала себе ладонью рот.

Он сопел носом, прикрыв глаза.. Положил ей голову на плечо.

Она протянула руку. Закрыла сливное отверстие в ванне. Пустила воду, едва сдерживая рыдания:

Он тяжело заворочался на ней. Открыл глаза. Его член вышел из ее влагалища. Водитель посмотрел на него.

Он хмуро глянул на нее:

Она замотала головой. Потом схватила его руку. Опустилась на колени, прижала руку к груди. Зарыдала сильнее, зажимая себе рот.

Прижимала его руку к грудине. И рыдала.

Он покосился на себя в зеркало. Терпеливо стоял. Презерватив со спермой висел на увядающем члене. Покачивался в такт ее рыданиям.

Она с трудом успокоилась:

- Это…это так…все…иди…

Водитель подтянул брюки. Вышел.

Николаева села в ванну. Обняла колени руками. Положила на них голову.

В туалете зашумел сливной бачок.

Водитель заглянул в ванную.

Он кивнул. С любопытством смотрел на нее.

Он кивнул.

Она сидела неподвижно. Он вытер нос:

Она кивнула себе в колени.

Водитель скрылся. Хлопнула входная дверь.

Ванна наполнялась водой. Вода дошла до подмышек. Николаева закрыла кран. Легла:

Пена шуршала вокруг ее заплаканного лица.

Николаева задремала.

Через 22 минуты в ванную заглянула Наташа:

Николаева быстро села:

Наташа захлопнула дверь.

Николаева провела мокрыми руками по лицу. Закачалась:

Тяжело встала. Приняла душ. Обмотала голову полотенцем. Вытерлась. Надела халат. Вышла в коридор.

Николаева пошла туда.

Там сидели двое мужчин.

Парваз: 41 год, маленький, черноволосый, смуглый, небритый, с мелкими чертами лица, в сером шелковом пиджаке, в черной рубашке, в узких серых брюках, в ботинках с пряжками.

Паша: 33 года, полный, светловолосый, белокожий, с мясистым лицом, в серебристо-сиреневом спортивном костюме “Пума”, в голубых кроссовках.

Николаева прислонилась к дверному косяку.

- Мы же с тобой, па-моему, дагаварились, - он затянулся. – Па-хорошему. Ты мне что-то пообещала. А? Разные слова гаварила. Клялась. А? Или у меня что-то с памятью?

Николаева распахнула халат:

Мужчины молча посмотрели на синяк.

Парваз протянул ей пачку “Данхил”, спички.

Она закурила. Положила сигареты и спички на стол.

- Короче, вчера я на шесте свою программу сделала, ну и пошла по клубу – тряхнуть на персоналку. Народу немного было. Ну и два мужика сидят, один мне знак подал. Я подошла, волну сделала, сиськами тряхнула. Он говорит, сядь, посиди. Я присела, они шампанского заказали. Выпили, стали пиздеть. Они - нормальная такая лоховня, торгуют какими-то увлажнителями воздуха. Один из Прибалтики, красавец такой высокий, а имя сложно какое-то…Ритэс-хуитэс…не запомнила, а второй толстый, Валера. Ну, я говорю, мне холодно, я пойду оденусь. “Да, да, конечно. И приходи к нам.” Ну, я платье надела, вернулась к ним. “Чего ты хочешь?” Я говорю: “Перекусить чего-нибудь.” Заказали мне шашлык из осетрины. “Ты стриптиз давно танцуешь?” Я говорю – недавно. Сама откуда?” Из Краснодара. Ну и всё такое. А потом этот прибалт говорит: “Поехали ко мне домой?” Я: 300 баксов ночь. “Нет проблем”. Ну, расплатились они, выкатились. И я. У них “Волга” такая, белая, новая совсем. Села к ним. И только мы от клуба отъехали, один мне – раз! маску с какой-то хуйней. Прямо на это…вот так…на морду. И всё. И я очнулась: темно, лежу, руки сзади в наручниках, бензином воняет. В багажнике. Лежу. Там хуйня какая-то рядом. Ну, а машина едет и едет. Потом остановилась. Они багажник открыли, вытащили меня. В лесу в каком-то. Утром уже. Раздели, привязали к березе. Да! А рот они мне еще раньше залепили. Типа пластыря что-то…Вот. И потом. Потом, вообще, это пиздец какой-то! У них такая…такой, типа сундука. А там лежал как будто топор такой, ну, как каменный. На палке кривой. Но это не камень только, а лед. Топор такой ледяной. Вот. И, значит, один козел взял этот топор, размахнулся, и к-а-а-ак ебнет мне в грудь! Вот сюда прямо. А другой говорит: “Рассказывай всё”. Но рот-то у меня заклеенный! Я мычу, но говорить-то не могу! А эти гады стоят и ждут. И опять: хуяк по груди! И опять: говори. У меня уже поплыло все, больно, ужас, блядь, какой-то. И – третий раз. Хуяк! И я отключилась. Вот. А потом очнулась: больница какая-то. И парень какой-то меня трахает. Я сопротивляться начала, а он нож вытащил и к горлу приставил. Вот. Ну, натрахался. Стал бухать. Я лежу – сил нет пальцем пошевельнуть. А он говорит: “ Теперь здесь жить будешь.” Я говорю: “На хера?” А он: “ Будем тебя иметь”. Я говорю: “ У вас проблемы будут, я под Парвазом Слоеным хожу.” А он говорит: “Я положил на твоего Парваза”. Ну, он набухался быстро. Я говорю: “ Я в сортир хочу”. Он позвал санитара такого, бычару. Тот повел меня. Я голая иду по коридору, вижу у него хуило стоит. В сортир вошла, а он за мной: “Становись раком!” Ну, встала, чего делать. Трахнул меня, отвалился в коридор. А в сортире окно такое, ну, типа стеклопакет. И никакой решетки, главное! Я окно открыла, вылезла потихоньку, там лес какой-то. В лес как рванула! Бежала, бежала. Потом поняла – Воробьевы горы. Вышла на шоссе, мотор взяла, и вот – Наташка видела как я приехала. Место это, ну, эту больницу, я смогу найти.

Парваз и Паша переглянулись.

- Вот, братан, а ты удивляешься – пачему у нас убыток, - Парваз потушил сигарету. Рассмеялся:

– Ледяной тапор, блядь! А может – залатой? А? Или брыльянтовый? А? Ты ошиблась, это не лед был – брыльянты. Брыльянтовым тапаром – па груди, па груди. А? Харашо. Для здаровья. Палезно.

Паша сцепил могучие руки замком. Два коротких больших пальца быстро-быстро заскользили друг по дружке. Он забормотал бабьим фальцетом:

Тут же появилась Наташа.

Парваз и Паша переглянулись.

- Парвазик…- Николаева качала головой, - Парвазик…она врет, сука, я…да она всё время в моих платьях ходила! Я ей все делала!!

Наташа вышла.

- Парвазик… - Николаева стояла на коленях. Лицо ее исказилось. Брызнули слезы:

- Парвазик…я…я…всю правду сказала…я вот столечко не соврала, клянусь…клянусь…клянусь…

Она трясла головой. Полотенце размоталось. Край его закрыл ее лицо.

Парваз встал. Подошел к мойке. Наклонился к мусорному ведру:

Из мусорного ведра он вынул пустую бутылку из-под шампанского. Брезгливо взял двумя пальцами:

Рывком сдвинул стол в сторону. Поставил бутылку на пол посередине кухни.

В кухню вошла Сула: 23 года, маленькая, каштановые волосы, смуглое, непривлекательное лицо, большая грудь, стройная фигура, китайский цветастый халат.

И сразу за ней - Лена: 16 лет, высокая, хорошо сложенная, красивое лицо, светлые длинные волосы, розовая пижама.

Обе встали у двери. За ними показалась Наташа.

Сунул руки в узкие карманы. Привстал на носках. Качнулся:

- Сегодня ночью Аля савершила плахой паступок. Павела себя как крыса памойная. Нарубила себе па-подлому. Наплевала на всех. И насрала на всех.

Он замолчал. Николаева стояла на коленях. Всхлипывала.

Николаева развязала пояс халата. Повела плечами. Халат соскользнул с ее голого тела. Парваз сдернул с ее головы полотенце:

Она встала. Перестала всхлипывать. Подошла к бутылке. Примерилась. Стала садиться влагалищем на бутылку.

Все молча смотрели.

Николаева села на бутылку. Балансировала.

Она села свободней. Вскрикнула. Оперлась руками о пол.

- Бэз рук, пизда гнилая! Бэз рук! – Парваз ударил ногой по ее руке. И резко нажал на плечи:

- Си-дэ-ть!

Николаева закричала.

 

Мохо

19. 22.

Тверская улица, дом 6.

Темно-синий “Сааб 9000” въехал во двор. Остановился.

Боренбойм сидел с газетой на заднем сиденье: 44 года, среднего роста, полноватый, лысоватый, блондин, умное лицо, голубые глаза, узкие очки в золотой оправе, темно-зеленая тройка.

Дочитал. Кинул на переднее сиденье. Взял узкий черный портфель:

Боренбойм вышел. Направился к подъезду № 2. В кармане у него зазвонил мобильный. Он вынул его. Остановился. Приложил к уху:

- Да. Ну? Так уже ж договорились. В девять, там. Не, давай наверху, там кухня лучше, и потише. Чего? А чего он мне в контору не позвонил? А? Лёш, ну что за разговоры…испорченный телефон какой-то! Как я могу заочно давать советы? Пусть приедет нормально. Да. Леш, ну это же коллективное инвестирование, паевый фонд у него – не более 25%, о какой быстрой ликвидности можно говорить? Вообще по корпоративным облигациям сейчас – порядок полный, они пухнут уже второй месяц, там предмета для разговора нет. Да, блядь! А доходность-то все равно снижается! Россия! Что значит – посоветуй? Ну, я советую – приехать ко мне завтра к десяти. Вот так! А то какие-то интеллигентские закидоны…А? Давай. Все… Да, Лёш, ты про Володьку слышал? Там ночью экскаватор подогнали и два банкомата ковшом вырыли. Да! Мне Савва рассказал. Ты расспроси, он знает подробности. Вот такие помидоры. Ну, все.

Боренбойм вошел в подъезд.

Кивнул вахтерше: 66 лет, худощавая, парик, очки, серо-розовая кофта, коричневая юбка, валенки.

Он сел в лифт. Поднялся на третий этаж. Вышел. Достал ключи. Стал отпирать дверь.

Вдруг ему в спину что-то уперлось. Он стал оборачиваться. Но кто-то сильно схватил его за левое плечо:

Боренбойм посмотрел на свою дверь. Она была стальной. Окрашенной серым.

Боренбойм дважды повернул ключ.

Боренбойм не двигался. В щеку ему уперся торец пистолетного глушителя. Он пах ружейным маслом.

Боренбойм толкнул дверь рукой. Вошел в темную прихожую.

Рука в коричневой перчатке вынула ключ из двери. Мужчина вошел вслед за Боренбоймом. И сразу закрыл за собой дверь.

Боренбойм нащупал широкую клавишу выключателя. Нажал. Сразу вспыхнул свет во всей пятикомнатной квартире. И зазвучал музыка: Леонард Коэн “Сюзанн”.

Боренбойм опустился на бежевый коврик с большим ворсом.

Он выпустил портфель. Протянул руки назад. На запястьях щелкнули наручники. Мужчина стал обыскивать карманы Боренбойма.

Мужчина обыскивал его. Достал из карманов бумажник. Мобильный телефон. Золотую зажигалку “GUCCI”.

Все положил на пол.

Открыл портфель: деловые бумаги, две курительные трубки в кожаном футляре, банка с табаком, сборник рассказов Борхеса.

Боренбойм встал. Посмотрел на незнакомца.

Мужчина: 36 лет, невысокий, крепкого телосложения, блондин, голубые глаза, короткая стрижка, тяжелое лицо, полоска светлых усов, стального цвета плащ, светло-серый шарф, черный кожаный рюкзак за спиной.

Боренбойм пошел вперед. Миновали первую гостиную с круговым аквариумом и мягкой мебелью. Вошли во вторую. Здесь стояла низкая японская мебель. На стенах висели три свитка. И плоский телевизор. В углу стоял музыкальный центр. В виде черно-синей пирамиды.

Мужчина подошел к пирамиде. Посмотрел:

Мужчина взял. Нажал кнопку “POWER”. Музыка прекратилась.

- Сидеть, - он нажал на плечо Боренбойма. Усадил на низкое сиденье с красной подушкой.

Убрал пистолет в карман. Снял рюкзак. Развязал. Достал молоток и два стальных альпинистских костыля.

Мужчина сдернул со стены два свитка. Примерился. И в три удара вбил костыль в стену. На уровне своих плеч. Отошел от него метра на два. И вогнал второй костыль. На том же уровне. Потом достал мобильный. Набрал номер:

- Всё в норме. Давай. Там открыто.

Вскоре в квартиру вошла Дибич: 32 года, высокая, худая, широкоплечая, блондинка, голубовато-серые глаза, жесткое костистое лицо, серовато-синее пальто, синий берет, синие перчатки, сине-желтый шарф, продолговатая спортивная сумка.

Осмотрелась. Мельком глянула на сидящего Боренбойма:

Мужчина достал из рюкзака веревку. Разрезал ножом пополам.

Они подняли Боренбойма. Сняли с него наручники. Стали снимать пиджак.

Они привязали его за руки ко вбитым в стену костылям.

Мужчина залепил ему рот клейкой лентой. Дибич расстегнула сумку. В ней лежал продолговатый минихолодильник. Она открыла его. Вынула ледяной молот.

Мужчина расстегнул рубашку на груди. Разорвал майку. Внезапно Боренбойм ударил его ногой в пах. Мужчина согнулся. Зашипел. Опустился на колени:

Дибич ждала. Оперлась на молот.

Дибич подождала немного. Посмотрела на висящий на стене свиток:

Мужчина приподнялся. Они приблизились к привязанному. Боренбойм попытался ударить ногой Дибич.

Мужчина кинулся. Обхватил колени Боренбойма. Сжал. Замер.

- Говори сердцем! - Друбич красиво размахнулась. Молот со свистом описал полукруг. Обрушился на грудь Боренбойма.

Боренбойм зарычал.

Дибич приложила ухо к его грудине:

Боренбойм рычал. Дергался.

Дибич отшагнула. Размахнулась. Ударила. Изо всех сил.

Молот треснул. Куски полетели в стороны.

Боренбойм застонал. Повис на веревках. Голова упала на грудь.

Дибич приникла:

В грудине возник звук.

Дибич вслушалась.

Мужчина слушал тоже.

Удовлетворенно выпрямилась:

 

 

Брат и сестры

Боренбойм открыл глаза.

Он сидел в треугольной ванне. Теплые струи воды приятно обтекали его тело. Напротив сидели две голые женщины.

Ар: 31 год, полная, блондинка, голубые глаза, большая грудь, округлые полные плечи, простоватое улыбчатое деревенское лицо.

Экос: 48 лет, маленькая, стройная, блондинка, голубые глаза, лицо внимательное, умное.

В просторной ванной комнате был полумрак. Только три толстые голубые свечи горели по краям ванны.

Боренбойм вытер влагу с лица. Огляделся. Задержал взгляд на свече:

- А я Боренбойм Илья Борисович. Моя единственная сестра, Анна Борисовна Боренбойм-Викерс погибла в автомобильной катастрофе в 1992 году. Близ города Лос-Анджелес.

Он обернулся. Рядом с его головой на мраморном подиуме лежали очки и часы. Часы показывали 23. 55.

Он надел очки. Стал надевать часы.

В приокрытую дверь вошла голая девочка: 12 лет, угловатое худое тело, безволосый лобок, русые короткие волосы, большие голубые глаза, спокойное и доброе лицо.

Она угловато перекинула ногу через невысокий края ванны, ступила в нее. Подошла к Боренбойму и опустилась перед ним на колени:

Боренбойм сумрачно глянул на нее.

Боренбойм собрался сказать что-то, но заметил большой белый шрам на груди девочки. Он посмотрел на свой синяк.

Боренбойм перевел взгляд на ее шрам, потом посмотрел на женщин. В центре груди у каждой тоже были шрамы.

Женщины кивнули, не переставая улыбаться.

Он увидел заросшие рубцы на ее груди.

- Я трижды теряла сознание. Пока мое сердце не заговорило и не назвало мое истинное имя: Ар. После этого меня отнесли в купальню, обмыли, наложили повязку на раны. И потом один из братьев прижался к моей груди своей грудью. И его сердце заговорило с моим сердцем. И я плакала. Первый раз в жизни я плакала от счастья.

- А меня били семь раз, - заговорила Экос. – Вот…видишь…один большой шрам и два небольших шрамика. А я тогда просто обливалась кровью. Меня взяли на даче. Привязали к дубу. И били ледяным молотом. А сердце молчало. Оно не хотело говорить. Не хотело просыпаться. Оно хотело спать до самой смерти. Чтобы сонным сгнить в гробу, как у миллиардов людей...У меня тонкая кожа. Лед прорвал ее сразу. И крови было много. Молот был весь в крови. И когда сердце заговорило и назвало мое натоящее имя - Экос, меня поцеловал стучащий. В губы. Это был мой первый братский поцелуй.

Девочка по-прежнему стояла на коленях. По-детски вопросительно смотрела на Боренбойма.

Решительно поправил очки. И неожиданно резко встал. Вода плеснула на женщин.

- Вот что, девочки мои. Подводный массаж мне сейчас не в кайф. Значит, расслабляться мы не будем. Времени у меня нет. Зовите ваших быков. Пусть скажут на правильном русском: сколько, где и когда.

Боренбойм вышел из ванны. Взял полотенце. Протер очки. Стал вытираться. Поморщился от боли:

Боренбойм угрюмо покосился на нее. Обвязал свой худощавый торс полотенцем:

Он вышел из ванной комнаты. Оказался в просторном многокомнатном помещении. Богато обставленном: ковры, дорогая мебель, хрустальные люстры, картины старых мастеров. Тихо звучала музыка Моцарта.

Он подошел к окну. Отвел штору зеленого бархата. Глянул: ночной березовый лес, белеющие в полутьме остатки снега. Где-то далеко лает собака.

Он обернулся.

Поодаль стояла таиландка: 42 года, невысокая, некрасивая, полноватая, серый спортивный костюм, синие с блестками шлепанцы на смуглых босых ногах с лиловым педикюром.

Он двинулся за ней.

Подвела. Показала морщинистой рукой.

Спальня была небольшой: по стенам индийская льняная ткань с желто-зеленым орнаментом, зеркало с подзеркальным столиком, индийский парчовый пуф, две большие бронзовые вазы по углам, двуспальная кровать под индийским покрывалом. На кровати – аккуратной стопкой одежда Боренбойма.

Он подошел. Взял. Проверил карманы: бумажник, ключи. Мобильный остался в портфеле.

Он надел трусы. Брюки. Вместо разорванной майки была новая.

Натянул майку и рубашку. Стал завязывать галстук.

Он оглянулся: Ип стояла в двери спальни. На детском теле ее блестели капельки воды.

Покончив с галстуком, он надел ботинки, пиджак. Застегнул две нижние пуговицы на пиджаке. Покосился на себя в зеркало. Вышел из спальни, задев мокрое плечо Ип.

Прошла в прихожую. Открыла белую дверь в тамбур. Надела прямо на шлепанцы большие валенки с галошами. Накинула серый пуховый платок. Открыла толстую входную дверь. Сошла вниз по мраморным ступеням.

Боренбойм вышел из дома. Двор и сам дом были подсвечены. Березовый лес густо стоял на участке.

Служанка шла по широкой асфальтированной дороге. К стальным воротам в высоком кирпичном заборе. Шаркала валенками.

Боренбойм огляделся. Поднял ворот пиджака. Вдохнул сырой ночной воздух. Напряженно двинулся за служанкой.

Она подошла к воротам. Вставила ключ в скважину. Повернула.

Ворота поехали в сторону.

Боренбойм оглянулся: дом. Два этажа, белые стены, серая черепица, две трубы, ажурные решетки на окнах, медное солнце над дверью. На фоне подсвеченного дома стояла едва различимая голая фигурка. Она бесшумно подошла. В полумраке глаза Ип казались еще больше.

В полутемных окнах дома - никого.

Боренбойм глянул в открытые ворота: за ними пустая ночная улица. Лужи. Столб. Щербатый забор. Обыкновенный дачный поселок.

Она оглянулась, посмотрела на качели возле беседки, потянула его руку:

Боренбойм пошел. Потом остановился:

Он глянул на ворота:

Они вышли за ворота. Ип потянула Боренбойма к обледенелому сугробу на обочине дороги. Он пошел за ней. Под его ботинками похрустывал лед. Босая Ип передвигалась бесшумно и легко.

Ангел, блядь…” – подумал Боренбойм. И произнес:

Маленькая таиландка в валенках сиротливо стояла у открытых ворот. Подмосковный ветер трепал концы ее пухового платка.

Ип подвела Боренбойма к сугробу. Взобралась на него. Лицо ее оказалось вровень с лицом Боренбойма. Очки его поблескивали в темноте.

Девочка осторожно обняла его худыми, но длинными руками, прижалась своей грудью к его. Он не противился. Их щеки соприкоснулись.

Посмотрел на подсвеченный дом. Запел голосом Коэна:

Но вдруг вздрогнул всем телом. И замер.

Ип тоже замерла.

Они стояли неподвижно.

Таиландка смотрела на них.

Прошло 23 минуты. Девочка разжала руки. Боренбойм бессильно упал на обледенелую дорогу. Ип опустилась на сугроб. Всхлипнула, втянула воздух сквозь сжатые зубы и жадно задышала. Уличный фонарь тускло освещал ее хрупкое белое тело.

Боренбойм зашевелился. Слабо вскрикнул. Сел. Застонал. Потом опять упал, растянувшись. Жадно задышал. Открыл глаза. В черном небе промеж клочковатых облаков слабо поблескивали звезды.

Девочка сошла с сугроба, еле слышно хрустнув снегом. Пошла к воротам. Скрылась в них. Раздался слабое гудение, и ворота закрылись.

Боренбойм заворочался, хрустя льдом. Встал на четвереньки. Пополз. Потом оттолкнулся руками от земли. Тяжело встал. Пошатываясь, выпрямился:

Посмотрел на улицу. На сугроб.

Подошел к воротам. Стал шлепать по ним грязными руками:

Прислушался. За воротами было тихо.

Боренбойм кинулся на ворота. Замолотил по ним руками и ногами. Очки слетели.

Он прислушался. Тишина.

Он заскулил, прижавшись к воротам. Сполз на землю. Заплакал. Встал, отошел от ворот, пробежал на полусогнутых ногах и с разбега ударил ногой в ворота.

Прислушался. Нет ответа.

Он набрал в грудь побольше воздуха и закричал изо всех сил.

Эхо разнесло крик по окресности.

Где-то далеко залаяла собака. Потом другая.

- Ну я прошу…ну умоляю! – вскрикивал Боренбой, стуча в ворота. – Ну я же умоляю! Ну я же умоляю! Ну умоляю!! Блядь…ну я же умоляю!!!

Истошный крик его оборвался хрипом. Он замолчал. Облизал губы.

Тонкий месяц выплыл из-за тучи. Две собаки неохотно лаяли.

- Нет…это нельзя так…- Боренбойм отступил от забора. Очки хрустнули под ногами. Он наклонился, поднял. Левое стекло треснуло. Но не вылетело.

Он вытащил платок, протер очки. Надел. Платок кинул в лужу. Всхлипнув, вздохнул. Побрел по улице.

Дошел до перекрестка. Свернул. Дошел до другого. И чуть не столкнулся с машиной. Красная “Нива” резко затормозила. Его обрызгало из лужи.

- Ты чего, охуел? – открыл дверь водитель: 47 лет, худое морщинистое лицо, впалые щеки, стальные зубы, кожаная кепка.

В углу карточки он разглядел написанный от руки пин-код: 6969.

Водитель захлопнул дверь. “Нива” резко тронулась. Боренбойм отпрянул в сторону.

Машина свернула за угол.

Боренбойм посмотрел на карточку:

Спрятал карточку в бумажник. Сунул его в карман. Пошел по улице. Мимо заборов и темных дач. Ежился. Сунул руки в карманы брюк.

В окнах одной дачи горел свет.

Возле глухих ворот была калитка. Боренбойм подошел к ней. Дернул. Калитка была заперта.

В доме залаяла собака.

Боренбойм подождал. Никто не откликнулся. Он крикнул еще раз. И еще. Собака лаяла.

Он зачерпнул мокрого снега. Слепил снежок. Кинул в окно веранды.

Собака продолжала лаять. Никто не вышел.

- И не князя будить – динозавра…бля… - Боренбойм сплюнул. Двинулся по темной улице. Улица стала сужаться. Превратилась в грязную тропу. Зеленый и серый заборы сдавили ее.

Боренбойм шел. Тонкий ледок хрустел под ногами.

Вдруг тропа оборвалась. Впереди оказался резкий спуск. Грязный. С водой и снегом. И смутно виднелась неширокая река. Черная. С редкими льдинами.

- Кончен бал, погасли свечи, fuck you slowly… - Боренбойм постоял. Поежился. Повернулся. Пошел назад. Поравнялся с освещенным домом. Слепил снежок. Подбросил в воздух. Пнул ногой. И вдруг зарыдал в голос, по-детски, беззащитно. Побежал, рыдая. Вскрикнул. Остановился:

- Нет…ну не так….ооо, мамочка….ооо! Мудак…мудак ебаный…ооо! Это просто…просто …мудак…

Высморкался в ладонь. Всхлипывая, пошел дальше. Свернул направо. Потом налево. Вышел на широкую улицу. По ней проехал грузовик.

- Эй, шеф! Эй! – хрипло и отчаянно закричал Боренбойм. Побежал за грузовиком.

Грузовик остановился.

Боренбойм повернулся. Пошел по дороге. Грузовик уехал.

Впереди показались фары. Боренбойм поднял правую руку. Замахал.

Машина проехала мимо.

Он дошел до станции. Возле ночной палатки с напитками стояли белые “жигули”. Водитель покупал пиво.

- Друг, слушай, - подошел Боренбойм. – У меня большая проблема.

Водитель недоверчиво покосился: 42 года, высокий, упитанный, круглолицый, коричневая куртка:

Водитель прищурил заплывшие поросячьи глазки:

Боренбойм автоматически достал бумажник, но вспомнил:

Водитель подумал, шмыгнул носом:

Огляделся. Других машин не было.

Водитель прищурился:

Тот засопел скучающе, вздохнул. Взял. Посмотрел. Сунул в карман:

 

Крысиное дерьмо

 

03. 19.

Ленинский проспект, д 35.

“Жигули” въехали во двор.

Долго не отвечали. Потом сонный мужской голос спросил:

Дверь запищала.

Боренбойм вошел в подъезд. Вбежал по ступеням к лифту. Поднялся на третий этаж. Подошел к большой двери с телекамерой. Дверь тяжело открылась. Савва выглянул из-за нее: 47 лет, большой, грузный, лысоватый, заспанное лицо, бордовый халат.

Они вошли в просторную прихожую. Савва отодвинул панель полупрозрачного платяного шкафа. Полез в карман темно-синего пальто. Достал бумажник. Вытянул из него две стодолларовые бумажки. Боренбойм вырвал их у него из пальцев. Вышел. Спустился вниз. Но “жигулей” не было.

- Тьфу, блядь! – Боренбойм сплюнул. Прошел за угол дома. Машины нигде не было.

- Временами дико сообразительный народ…- он зло засмеялся. Скомкал купюры. Сунул в карман:

- Fuck you!

Вернулся к Савве.

Сел за круглый стеклянный стол с широкой каймой из нержавеющей стали.

Боренбойм быстро закурил. Снял очки. Потер свои надбровья кончиками пальцев.

Савва налил ему:

- Чего стряслось?

Боренбойм молча выпил залпом.

Боренбойм отпил. Повертел стакан:

На кухню вошла заспанная Сабина: 38 лет, рослая, спортивная.

Боренбойм взял папиросу. Прикурил от окурка. Продолжил:

- А потом вошел со мной в квартиру. Надел мне наручники. Вошла одна баба. Они вбили в стену два таких кронштейна. На них – по веревке. И распяли меня, блядь, на стене, как Христа. Вот. И потом…это вообще…очень странно…они открыли такой…типа кофра…а там лежал такой странный молоток какой-то…странной такой архаической формы…с такой рукояткой из палки простой…неровной такой. Но сам молоток этот был не стальной, не деревянный, а ледяной. Лед. Не знаю – искусственный, натуральный, но лед. И вот, представь, этим молотком эта баба стала меня молотить в грудь. И повторяла: скажи мне сердцем, скажи мне сердцем. Но! Самое странное! Они мне рот залепили! Такой клейкой лентой. Я мычу, она меня лупит. И лупит, блядь, изо всех сил. Так, что, блядь, лед этот просто разлетался по комнате. Лупит и говорит эту хуйню. Дико больно, прямо пронизывало всего. Никогда такой боли не чувствовал. Даже когда мениск полетел. Вот. Они меня лупят, лупят. И я просто отрубился.

Он глотнул из стакана.

Савва слушал.

- Сав, это вообще на бред похоже. Или на сон. Но – вот, посмотри…- он расстегнул рубашку. Показал обширный синяк на груди:

Савва протянул пухлую руку. Потрогал:

Боренбойм допил виски. Савва сразу налил еще.

- Но самое интересное началось потом. Я очнулся: сижу в “джакузи”. Со мной две бабы. Вода бурлит. И эти бабы начинают меня гладить потихоньку и плести мне что-то про братство какое-то, что мы с ними братья-сестры, про искренность, про непосредственность, и так далее. Их, оказывается, тоже пиздили такими же молотками в грудь, они мне шрамы показывали. Реальные шрамы. И пиздили до тех пор, пока они не заговорили сердцем. И что у нас у всех, у нашего ебаного братства, свои имена. У них – Вар, Мар, не помню. А меня зовут – Мохо. Понимаешь?

Савва внимательно смотрел на него.

Боренбойм нервно хихикал. Раскачивался на стуле. Достал платок. Вытер глаза. Высморкался. Потер грудь:

- Когда смеюсь – больно. Вот, Савочка. Но и это не все. Сидели мы, сидели в этой “джакузи”. И вдруг вошла девочка. Совсем еще маленькая…ну, лет одиннадцать, наверно. Русая такая, с большими голубыми глазами. И с такими же шрамами на груди. Вошла, и так рядом села со мной. Думаю: так, щас будут мне малолетку на хуй насаживать. Но она просто сидит. И я вдруг вижу – все они голубоглазые и блондинки. И те двое, что пиздили меня молотом, тоже были голубоглазые и блондины. Как и я! Понимаешь?

Савва кивнул.

- И до меня дошло, что это не совсем обычный наезд. Я говорю: девушки, хватит плескаться, зовите ваших бычар, я спрошу чего они хотят. Они говорят: а бычар тут и нет никаких. И я сразу поверил. Да! А эта девочка…дюймовочка эта голубоглазая, она повторяла, как кукла, одно и то же: дай я поговорю с твоим сердцем, дай поговорю, дай поговорю... И я просто встаю и иду оттуда на хер! Одежда моя была там. Оделся я. Осмотрелся. Это такой кондовый новорусский домина, жирный такой. Никого там нет, кроме служанки. Вышел я на участок, иду к воротам. А эта девочка голенькая – за мной. А служанка ворота отперла: пожалуйста. Я вышел. Улица, нормальная такая дачная, это все в Кратово. А девчонка голая – за мной! И опять: дай мне поговорить с твоим сердцем. Ну, хер с тобой – давай, говори! Она так подошла ко мне, обняла и прилипла к груди, как мокрица. И ты знаешь, Савва, - голос Боренбойма задрожал, - я…ну ты знаешь меня двенадцать лет…я взрослый деловой человек, прагматик, я, бля, знаю откуда ноги растут, меня развести вообще-то трудно, но…понимаешь…то что было потом…, - тонкие ноздри Боренбойма затрепетали, - я…это…я не знаю до сих пор что это было…и что это вообще такое…

Он замолчал, достал платок и высморкался. Отпил из стакана.

Савва налил еще:

Он налил себе виски, выпил. Взял из коробки папиросу, размял. Вздохнул. Положил в коробку:

- И когда это началось все вокруг, вообще все, весь мир, он как бы остановился. И все стало как-то…сразу…так хорошо и понятно…так хорошо…, - он всхлипнул, - …я…никогда так…никогда так…никогда ничего такого…не чувствовал…

Боренбойм всхлипнул. Зажал рукой рот. Волна беззвучного рыдания накатила на него.

Савва сел.

Приподняв очки, Боренбойм вытер глаза. Шмыгнул носом:

- И это еще не все. Когда у нас все кончилось, она ушла в дом. Я там…стоял и стучал. В ворота. Очень хотел…чтобы она была со мной еще. Не она. А ее сердце. Вот. Но никто не открыл. Таковы, блядь, правила игры. И я пошел. Вышел к станции. Нанял там лоха одного. Да! А когда в карман полез, в бумажнике нашел вот что…

Боренбойм достал бумажник. Вынул карточку VISA-Еlectron. Бросил на стол.

Савва взял.

Савва помолчал. Пожевал губами. Тронул свой маленький нос:

Савва кивнул.

Савва наморщил лоб.

Савва пожал мясистыми плечами:

Захмелевший Боренбойм усмехнулся:

- Я это и так сделаю! Часика через три. Но мне хочется понять…хочется услышать твое мнение. Что ты об этом думаешь?

Савва молчал. Разглядывал острый подбородок Боренбойма. На подбородке выступили бисеринки пота.

- Верю. Верю, - закивал головой Савва. – Борь, я теперь во все верю. Третьего дня ко мне в банк санэпидемстанция приперлась. В соседнем подвале морили тараканов. Ну и у нас заодно. Начали-то с тараканов, а нашли горы крысиного дерьма. И знаешь где? В вентиляционной системе. Горы просто, залежи. Пиздец какой-то! И самое замечатальное – этих крыс никто никогда не слышал. Ни сотрудники, ни охрана, ни уборщицы. Да и питаться у нас им нечем было. С чего б они так много срали? Или что – они жрали где-то, а ко мне в банк залезали, чтобы просраться? Мистика! Я подумал-подумал. И собрал совет директоров. Говорю, господа, похоже, что это провокация. Крыс-то ни хера не было! А дерьмо есть. Значит, его кто-то специально подложил. Нам намекают на что-то? На что? Все молчат. Ты же знаешь, мы от Жорика только-только отбились. А Гриша Синайко, толковый парень, он в “Кредит Анштальдте” сидел четыре года, посмотрел так на меня внимательно, и говорит: “Савва, никакой это не намек. Если бы подложили человечье дерьмо – вот это был бы явный намек. Тогда бы надо было париться. А крысиное дерьмо – никакой не намек. Это просто кры-си-ное дерь-мо! И если есть крысиное дерьмо, значит его высрали крысы. Обыкновенные московские крысы. Поверь моему опыту”. Борь, я подумал. И поверил.

Боренбойм резко встал. Поднял пиджак с пола. Пошел в прихожую:

Савва тяжело приподнялся. Двинулся за ним.

Савва вздохнул. Скрылся в темных комнатах.

Боренбойм надел пиджак, ударил ребром ладони по стене. Сжал кулаки. Со свистом выдохнул.

Вернулся Савва с пачкой сотенных купюр:

Боренбойм вытянул из пачки две сотни. Вынул из кармана две смятые в комок стодолларовые купюры, с силой вложил в Саввину ладонь:

Открыл дверь. Вышел.

 

 

Крысиное сердце

4. 00.

Тверская улица, д 6.

Боренбойм отпер дверь своей квартиры. Вошел. Включил свет.

Зазвучала музыка. И привычно запел Леонард Коэн.

Боренбойм стоял возле приоткрытой двери.

Смотрел в квартиру. Все было по-прежнему.

Он закрыл дверь. Прошел по комнатам. Заглянул в ванную. На кухню.

Никого.

В японской гостиной на низком столе лежали: портфель, мобильный, зажигалка.

Он посмотрел на стену. Все три свитка висели на прежних местах. Он подошел. Сдвинул левый свиток. Дыра от вбитого костыля была тщательно заделана. Влажная водо-эмульсионная краска еще не высохла. Вторая дыра под другим свитком была заделана так же.

Усмехнулся.

Открыл портфель. Полистал бумаги: все на месте. Достал трубку. Набил табаком. Закурил. Подошел к полукруглому аквариуму. Свистнул. Рыбки оживились. Всплыли к поверхности.

Он вынул из ниши в стене китайскую чашку с крышкой. Открыл. В чашке был корм для рыбок. Он стал сыпать корм в аквариум:

Рыбки жадно хватали корм.

Боренбойм закрыл чашку. Поставил в нишу.

Выключил музыку. Вынул из японского шкафчика бутылку виски “Famous Grouse”. Налил полстакана. Отпил. Сел. Взял мобильный. Положил на стол. Встал. Пошел на кухню. Открыл холодильник.

Он был пуст. Только на второй полке стояли четыре одинаковые чаши с салатами. Закрытые прозрачной пленкой.

Он взял чашу со свекольным салатом. Поставил на стол. Достал ложку. Сел. Стал жадно есть салат.

Съел весь.

Поставил пустую чашу в мойку. Вытер губы салфеткой.

Вернулся в японскую комнату. Взял телефонную трубку. Набрал номер. Махнул рукой:

Кинул трубку на стол. Налил еще виски. Выпил. Выбил погасшую трубку. Стал набивать табаком. Бросил. Встал. Подошел к аквариуму.

Смотрел на рыб.

Вздохнул. Печально скривил тонкие губы. Щелкнул по толстому стеклу.

Рыбки метнулись к нему.

Он прошел в ванную. Пустил воду. Поставил стакан с виски на край ванны. Разделся. Посмотрел на себя в зеркало. Потрогал синяк на груди:

Устало рассмеялся.

Залез в ванну.

Допил виски.

Закрыл воду.

Откинул голову на холодную впадину подголовника.

Облегченно вздохнул.

Заснул.

Ему приснился сон: он подросток, на даче отчима в Сосенках, стоит у калитки и смотрит на улицу. По улице к нему приближаются Витька, Карась и Гера. Они должны вместе пойти на Саларевскую свалку. Ребята подходят. У них в руках палки для ворошения помойки. Он берет свою палку, стоящую у забора, выходит на улицу. Они быстро и весело идут по улице. Ранее утро, середина лета, сухая нежаркая погода. Ему очень приятно и легко идти. Они доходят до свалки. Она огромная, до самого горизонта.

Они ворошат помойку. Боренбойм проваливается по пояс. Потом еще ниже. Там подземелье. Нестерпимая вонь. Тяжкий и липкий мусор колышется, как болото. Боренбойм кричит от страха.

По катакомбам ходят люди, двигаются причудливые машины.

“Надо найти компьютерное тесто, тогда я дома сделаю сапоги перемещения для мощных тепловозов”,- думает Боренбойм, вороша мусор.

В мусоре мелькают всевозможные предметы. Вдруг Карась с Герой проламывают палками стену. Из проема несется угрюмый гул. “Это турбины”, - понимает Боренбойм. Он заглядывает в проем и видит громадную пещеру, посередине которой высятся голубоватые турбины. Они угрюмо ревут, дым стелется от них. Он ест глаза.

Они бегут по извилистому ходу, увязая в липком, хлюпающем мусоре. Боренбойм натыкается на кусок компьютерного теста. Серебристо-сиреневое, оно пахнет бензином и сиренью. Он вытягивает тесто из груды мусора.

Вдруг из компьютерного теста выпрыгивает крыса.

Витька, Гера и Карась начинают бить крысу палками. Серое тело ее сотрясается от ударов, она жалобно пищит. Боренбойм смотрит на крысу. Он чувствует ее трепещущее сердце. Это нежнейший комочек, от которого по всему миру идут волны тончайших вибраций, прекрасные волны любви. И что самое замечательное – они никак не связаны с агонией и ужасом погибающей крысы, они – сами по себе. Они пронизывают тело Боренбойма. Его сердце сжимается от сильнейшего приступа умиления, радости и счастья. Он расталкивает ребят, поднимает окровавленную крысу. Он рыдает, склоняется над ней. Влажные крысиные глазки закрываются. Сердце ее трепещет, посылая последние прощальные волны любви. Боренбойм ловит их своим сердцем. Ему понятен язык сердец. Он непереводим. Он прекрасен. Боренбойм рыдает от счастья и жалости. Крысиное сердце содрогается в последний раз. И останавливается: НАВСЕГДА! Ужас потери этого маленького сердца охватывает Боренбойма. Он прижимает окровавленное тельце к груди. Он рыдает в голос, как в детстве. Рыдает долго и беспомощно.

 

Боренбойм проснулся.

Голое тело его вздрагивало в воде. Слезы обильно текли по щекам. Он с трудом поднял голову. Сморщился: грудь и шея болели еще сильнее. Сел в остывшей воде. Вытер слезы. Вздохнул. Глянул на часы: он спал 1 час 21 минуту.

- О-ля-ля…- он тяжело вылез из ванны. Снял со змееобразной сушилки полотенце. Вытерся. Повесил полотенце на место. Повернулся к зеркалу. Приблизился. Заглянул в свои голубые глаза. Черные зрачки напомнили ему влажные крысиные глазки.

Лицо его исказилось судорогой. И слезы хлынули из глаз.

 

Вдребезги

00.44. Клуб “Точка”.

Заканчивался концерт группы “Ленинград”. Вокалист Шнур пропел:

- Руки из карманов! Где твой документ? –

Сказал мне на “Московском” один прохожий мент.

А я – с баяном, а вот он я. А это что?

 

Шнур направил микрофон в зал. Там стояли и танцевали сотни три молодых людей. Зал закричал:

Все запрыгали и запели.

Лапин прыгал и пел со всеми. Рядом прыгала и пела Илона: 17 лет, высокая, худая, с живым смешливым лицом, кожаные брюки, ботинки на платформе, белая кофта.

Они подошли к стойке.

Бармен открыл бутылку, протянул вместе с фужерами.

В углу край грубого деревянного стола был свободен. Они сели за стол. Лапин стал разливать шампанское в фужеры. Рядом сидели двое парней и девушка.

Выпили.

Лапин закурил.

Илона встала, потянулась. Лапин взял ополовиненную бутылку. Они двинулись к выходу через танцующую толпу.

В гардеробе получили одежду. Вышли в полутемный проход с грубыми стенами из сваренных стальных кусков. Здесь маячили редкие фигуры.

Лапин обнял ее. Грубо и неловко притянул к себе.

Лапин стал целовать ее тонкие холодные губы. Она ответила. Свободной рукой он сжал ее грудь. Бутылка выскользнула из другой руки. Разбилась возле их ног.

- Блин…- вздрогнул Лапин.

Лапин рассмеялся:

- Стекло во множественном числе…а по-русски – вдребезги.

Она взяла Лапина за руку. Потянула к выходу из прохода:

Лапин задержал ее:

Он обнял ее. Замер, прижавшись. Они постояли минуту.

Она замолчала. Лапин прижался к ней и вздрагивал.

Он отрицательно покачал головой. Шмыгнул носом:

- Просто…как-то херово.

- Тогда поехали, - она решительно взяла его за руку.

 

 

Любка

23.59. Квартира Андрея. Кутузовский проспект, дом 17.

Спальня со светло сиреневыми стенами. Широкая низкая кровать. Приглушенная музыка. Полумрак.

Голая Николаева сидела на голом Андрее. Ритмично покачивалась. Грудина у Николаевой была перевязана шелковым платком. Но обе груди были свободны. Андрей курил: 52 года, полный, толстолицый, с залысинами, с волосатой грудью, татуированным плечом и короткими пухлыми пальцами.

Николаева взяла себя за бедра. Опустила голову. Тряхнула волосами. Осторожно двинула задом. Потом еще. Еще.

Андрей сморщился:

- Ой, бля…уже…Алька, сука…я же говорил – не спеши! Щас брызнет! Нет! Сдави, сдави там! Блядь! Слезь! Ну, на хуй так вот делать по-подлому?

Николаева моментально спрыгнула с него. Схватила одной рукой его обтянутый презервативом член. Другой сильно нажала в промежуток между анусом и яйцами:

Она нажала сильнее. Он застонал. Дернул головой.

- Щас, милый, - она села на него. Ввела член во влагалище. Стала быстро двигаться. Взяла рукой яйца.

- Да…да…вот…- забормотал Андрей. Замер. Сжал кулаки. Выкрикнул. Стал бить Николаеву кулаками по бокам:

- Да! Да! Да!

Она закрывалась руками. Двигалась. Взвизгивала.

Андрей перестал бить. Руки его бессильно упали на кровать.

Он усмехнулся:

Андрей взял бокал. Приподнял потную голову. Опустошил бокал. Откинулся на кровать:

Он посмотрел в пустую пачку из-под сигарет:

Николаева встала. Зажала ладонью влагалище. Побежала в ванную. В ванной встала под душ. Пустила воду. Быстро окатилась. Долго мыла влагалище. Выключила воду. Крикнула:

Николаева села в холодную ванну. Пустила воду. Взяла с полочки шампунь. Выдавила в струю. Сразу поползла пена. Николаева запела. Вода дошла до подмышек. Николаева выключила воду. Подтянула к себе колени. Заснула.

Ей приснилась Любка Кобзева, которую зарезали в мотеле “Солнечный”. Они с ней на кухне той самой квартиры на Сретенке, которую Любка снимала пополам с Козой-Деризой. Николаева сидит у окна и курит. За окном зима, идет снег. На кухне холодно. Николаева одета по-летнему легко, но в высоких серых валенках. А Любка – босая и в синем халате. Она суетится у плиты и готовит свои любимые манты.

- Все-таки какая я дуреха, - бормочет она, разминая тесто. – Дала себя зарезать! Надо же…

Николаева смотрит на стол. Все предметы видны очень хорошо: две тарелки, две вилки, нож с расколотой ручкой, терка, солонка, скалка, мука в пакете, девять кругляшков из теста. Но перечницы нет.

Николаева видит в распахивающимся вороте ее халата грубо зашитый продольный разрез от шеи до лобка.

Николаева видит перечницу под столом. Наклоняется, берет, передает Любке. И вдруг очень остро ощущает, что в груди Любки НЕ БЬЕТСЯ СЕРДЦЕ. Любка говорит, бормочет, двигается, но сердце ее неподвижно. Оно стоит, как сломанный будильник. Николаеву охватывает ужасная скорбь. Но не от мертвой Любки, а от этого остановившегося сердца. Ей ужасно жалко, что сердце Любки мертво и НИКОГДА больше не будет биться. Она понимает, что сейчас разрыдается.

Николаева начинает всхлипывать.

Рыдания обваливаются на Николаеву. Она рыдает о ВЕЛИЧАЙШЕЙ ПОТЕРЕ.

Она хватает Любку прижимает к своей груди. Любка отводит холодные, испачканные мукой и тестом руки:

Ледяная грудь Любки БЕССЕРДЕЧНА. Николаева рыдает. Она понимает, что это уже НИКОГДА не исправить. Она слышит удары своего сердца. Оно живое, теплое и УЖАСНО дорогое. Ей от этого еще больней и горше. Она вдруг понимает, как ПРОСТО быть мертвым. Ужас и скорбь переполняют ее. Горячая моча струится по ногам в валенки.

Николаева проснулась.

Лицо ее было в слезах. Туш ресниц потекла.

Рядом с ванной стоял Андрей в красно-белом махровом халате.

Он вышел.

Николаева вытерла слезы. Вылезла из ванны. Глянула в зеркало:

Долго умывалась. Вытерлась. Завернулась в большое полотенце. Вышла из ванной.

В квартире был полумрак. Из спальной раздался храп Андрея.

Николаева на цыпочках прошла в спальню. Нашла свои вещи. Прошла на кухню. Здесь горела только лампа в вытяжке над плитой. На столе лежали двести долларов.

Николаева оделась. Убрала деньги в кошелек. Выпила стакан яблочного сока. Вышла в прихожую. Надела плащ. Вышла из квартиры. Осторожно захлопнула за собой дверь.

 

 

Верхняя губа

2.02. Съемная квартира Комара и Вики. Олений вал, д 1.

Комар потянул поршень на себя: 27 лет, бритоголовый, большеухий, худой, сутулый, длиннорукий, с сильно заострившимися чертами лица, в рваной синей майке и широких черных штанах.

В шприце показалась кровь. Комар дернул конец завязанного жгута. И плавно ввел содержимое шприца в вену Лапину:

Вика протянула кусочек ваты: 18 лет, смуглая, маленькая, пухловатая, длинноволосая, фиолетовые брюки из полистера, голубая водолазка.

Лапин прижал вату к вене. Согнул руку в локте. Откинулся на замызганную подушку:

Вика высыпала в столовую ложку сероватый порошок из пакетика, добавила воды, вскипятила ложку над свечой. Комар набрал из ложки в шприц полупрозрачной жидкости.

Илона сама перетянула себе жгутом предплечье. Села напротив Комара. Протянула руку. На сгибе виднелись редкие следы от инъекций.

Комар неторопясь нашел место:

Лапин улыбался. Потянулся. Повел плечами:

Вика переглянулась с Комаром.

Вика протянула Комару исколотую руку:

Илона потянулась:

Она поцеловала Лапина. Он неуклюже обнял ее.

 

Песок

 

12.09. Склад торговой фирмы “Карго”. Новоясеневский проспект, д 2.

Большой полукруглый ангар, множество ящиков и упаковок с продуктами питания. На четырех упаковках с овощными консервами лежал метровый лист толстой фанеры. Вокруг листа на ящиках сидели и курили:

Володя Солома - 32 года, среднего роста, плотного телосложения, брюнет, хмурое, малоподвижное лицо с маленьким сломанным носом, короткая дубленка.

Дато – 52 года, пухлый, маленький, лысый, с круглым, всегда усмехающимся лицом, белый плащ нараспашку, белый свитер тонкой вязки, шелковая бежевая рубашка с высоким воротом, брюки белой кожи, золотые часы “Tissot”, золотой браслет, золотой перстень с рубином.

Хмелев42 года, среднего роста, худощавый, шатен, лицо худое, узкое, спокойно-озабоченное, серо-стальная куртка, синяя тройка, белая рубашка, голубовато-красный галстук.

Зазвонил мобильный Хмелева.

Дато кинул окурок на бетонный пол. Наступил лакированным черным ботинком:

Дверь отворилась. В ангар вошел Гасан Слепой: 43 года, маленький, щуплый, смуглый, лысоватый, горбоносый, в черном кожаном пальто. Вслед за ним с трудом вошли двое крепышей с увесистым металлическим кофром.

Дато встал. Шагнул навстречу Гасану. Они обнялись. Дважды коснулись щеками:

Двое опустили кофр на пол.

Двое подняли кофр. Поднесли. Поставили. Фанера треснула. Но выдержала.

Солома придвинул к ногам Слепого ящик с макаронами.

Дато перглянулся с Хмелевым. Тот кивнул.

Хмелев, Солома и те двое вышли. Гасан опустился на ящик. Устало потер щеки. Дато стоял молча.

Гасан сцепил замком руки. Тронул большими пальцами кончик острого горбатого носа:

Дато усмехнулся сильнее обычного:

Дато внимательно посмотрел на него:

Дато помолчал. Достал золотой портсигар. Достал сигарету. Неторопливо закурил. Прошелся. Повернулся к Гасану:

Гасан встал. Открыл замки на кофре. Откинул металлическую крышку. Под ней была белая пластмассовая крышка. Гасан потянул ее. Она открылась. Под ней находился холодильник. Он был полностью засыпан песком.

Дато на миг замер с сигаретой в губах.

Дато смотрел на песок:

Гасан подошел к нему вплотную:

Дато сунул руку в песок. Пошарил. Зачерпнул горсть. И с силой швырнул на пол:

Дато в упор посмотрел на него.

Гасан порылся по карманам. Достал круглую деревянную табакерку. Закрыл крышку холодильника. Открыл табакерку. В ней был кокаин. Он отсыпал кокаина на крышку. Достал костяную трубочку и пластиковую карту:

Гасан бытро растер кокаин картой. Отделил две толстые линии. Протянул Дато трубочку:

Дато взял трубку. Наклонился. И быстро втянул ноздрей свою линию. Вернул трубку Гасану. Тот вставил ее в свой горбатый нос. Медленно втянул половину линии в одну ноздрю. Затем остаток – в другую.

- А как ты узнал? – шмыгал носом Дато. – Ты же с моими никогда не терся. Как ты узнал? У меня что, стукло сидит?

Гасан втянул свою линию. Дато махнул рукой:

Гасан втянул вторую линию. Убрал табакерку с трубкой. Вытер нос платком:

Гасан приблизился. Шепнул ему на ухо.

Дато в упор смотрел на него:

 

 

Bosch

 

21.00. Квартира Дато. Малая Бронная д.7.

Просторная кухня. Белая мебель. Дорогая утварь. Позолоченная кастрюля с водой на огне.

На мраморном полу лежал связанный Апельсин: 29 лет, рыжеволосый, с массивным телом бывшего спортсмена.

В углу сидела Наташа: 26 лет, красивая, длинноногая, в разорванном розовом платье. Ее рука была прикована наручниками к батарее.

За столом сидели Дато и Гасан Слепой. Рядом стояли Лом и Пека: широкоплечие, мускулистые, с небольшими бритыми головами и толстыми шеями.

Перед Дато стояла ополовиненная бутылка водки “Юрий Долгорукий”. Гасан растирал на тарелке порцию кокаина.

Дато налил себе водки. Выпил. Неторопливо закурил. Посмотрел на Наташу:

- Я, бля, одного не пойму. Хоть убей ты меня, хоть зарежь. Что тебе не хватало?

Наташа молчала. Смотрела на ножку стула.

- Из говна тебя поднял, брату твоему помог, матери помог. На Карибы возил, одел как, блядь, принцессу Диану. Ебал каждый день. Чего не хватало?

Наташа молчала.

Наташа молчала.

Пека заглянул в кастрюлю:

Апельсин заворочался на полу. Лом прижал его ногой:

Дато потушил окурок. Встал. Подошел к Апельсину. Сунул руки в карманы. Качнулся на носках:

Он кивнул Пеке. Тот снял с огня кастрюлю. Лом прижал ботинком голову Апельсина к голубоватому мраморному полу.

- Бля буду, Дато…Гасан…клянусь…- бормотал Апельсин.

Пека сел ему на ноги. И стал лить кипяток на спину.

Апельсин заревел и задергался.

Лом и Пека навалились на него.

Пека плеснул ему на спину. Апельсин забился.

Пека плеснул Апельсину на голову. Он завыл.

Пека и Лом стали стягивать с Апельсина штаны.

Дато сделал знак Пеке. Тот перестал плескать кипяток на Апельсина.

Наташа вытерла свободной рукой нос. Всхлипнула:

Дато смотрел на нее:

Она кивнула.

Дато перевел взгляд на Гасана. Тот молчал. Наташа всхлипывала. Апельсин стонал на полу.

Дато глянул на Апельсина:

Пека и Лом положили его на спину. Дато присел. Заглянул в серые глаза Апельсина:

Выпрямился. Гасан протянул руку. Дато хлопнул по ней ладонью. Облегченно выдохнул:

Они вышли в соседнюю комнату. Здесь был полумрак. И стояло много дорогой мебели.

- Я так и думал, что это не Шакро, - Гасан зябко потянулся. Сцепил худые пальцы. Треснул ими.

Дато отвернулся. Отошел к окну. Покачался на носках. Гасан подошел к нему. Положил руку на плечо:

Дато смотрел в окно на вечернюю Москву:

Он резко повернулся. Пошел на кухню. Гасан неторопливо двинулся за ним.

В углу кухни возвышался массивный белый холодильник “Bosch”. Дато открыл морозильную камеру. Она была завалена продуктами. Он стал выкидывать их на пол. С сухим стуком они падали на мрамор. Под продуктами лежал большой куб льда. Дато злобно посмотрел на него:

Он приблизился к Наташе.

Она всхлипывала. Отвернулась.

Дато внимательно посмотрел на него. Повернулся к Гасану:

Гасан достал мобильный. Позвонил:

Через несколько минут в квартиру вошли двое с кофром. Надели резиновые перчатки. Переложили куб льда из морозилки в кофр. И осторожно унесли кофр.

Дато налил себе водки. Выпил залпом:

Апельсин дернулся изо всех сил. Закричал что-то нечленораздельное. Пека и Лом навалились на него. Лом накинул удавку на толстую веснушчатую шею Апельсина.

Наташу вырвало. Голова ее бессильно повисла.

Апельсин долго хрипел и ворочался. Выпускал газы.

Наконец затих.

Пека привез из гардеробной большой синий пластиковый чемодан. Они положили в него труп Апельсина. Вывезли из кухни. И из квартиры.

Дверь за ними закрылась.

Гасан присел к столу. Достал свою табакерку. Насыпал на тарелку кокаина. Стал растирать пластиковой карточкой.

Дато вынул из кармана ключ. Отстегнул руку Наташи от батареи. Наташа бессильно распласталась на полу. Дышала быстро. Тряслась.

Дато открыл дверь морозилки:

Наташа подняла голову.

Она послушно залезла в морозилку. Дато захлопнул дверь. Привалился спиной:

Гасан усмехнулся. Втянул носом кокаин. Потом еще.

Дато достал сигареты. Закурил.

Наташа еле слышно заскулила в морозилке.

Дато курил. Гасан натер кокаином десну.

Гасан встал. Подошел к нему:

Наташа подвывала и стучала в дверь.

Они боролись у большого белого холодильника.

Борьба прекратилась.

Дато отпихнул Гасана. Открыл дверцу:

Наташа сидела согнувшись.

Дато тупо посмотрел на нее. На ее голые колени. Потом на пальцы ног с темно-синим педикюром. Возле ее ноги лежал заиндевевший пельмень.

Дато уставился на пельмень.

Наташа вывалилась из морозилки на пол. Поползла по мрамору.

Дато устало потер переносицу. Гасан хлопнул его по плечу:

- Ну вот, брат, а ты заморозить хотел!

Блокада

 

4. 15. Съемная квартиры Комара и Вики.

Зашарпанная ванная комната, голубая, местами отколовшаяся плитка, ржавые потеки в ванне и раковине, тусклый свет старой лампочки, замоченное в тазу грязное белье.

Лапин и Илона лежали голые в переполненной ванне. Илона сидела на Лапине и курила. Его член был у нее во влагалище. Она медленно двигалась. Лапин в полузабытьи закрывал и открывал глаза.

- А главное…он это…ничего не понимает в мастерстве…в актерском мастерстве…- быстро бормотала Илона сухими губами. – Кеану Ривз тоже классный, я от него прусь, потому что он может сыграть любовь по-честному, а тот вроде такой крутой…весь в шоколаде…а я вот вообще…ну вот не верю ему…вот ни на грош…а на хер я деньги плачу, если я актеру не верю, если веры нет…ой, какие яйца у тебя твердые!

Она резко задвигалась. Вода выплеснулась через край ванны.

Облупленная дверь открылась. Вошел голый Комар. Член его торчал.

Они вышли. Лапин вынул из воды руку. Посмотрел на свои ногти. Они были голубые. Как плитка.

Вошла голая Вика:

- Чего, в воде прямо?

Лапин открыл глаза. Вика полезла к нему. Взяла его член вставила себе во влагалище.

Она дотянулась до пробки. Дернула за цепочку. Вода стала утекать.

Она закрыла кран. Вставила пробку.

Лапин повернулся на бок. Вика легла сзади. Взяла правой рукой его за член. Левую просунула между ног. Сжала его яйца:

Она стала мастурбировать ему член.

Лапин прикрыл глаза. И провалился в сон.

Он старик. Восьмидесятидвухлетний, худой и высохший. Он спускается по лестнице жилого многоквартирного дома, сумрачной и холодной. На лестнице валяются куски штукатурки и битого стекла. Он одет в тяжелое зимнее пальто, на ногах валенки, на руках варежки. Очень холодно. Озноб пронизывает его до костей. Слабый пар вырывается из сухих губ. Правая рука его полусогнута. На локтевом сгибе ручка медного чайника. Пустой чайник болтается у бедра. Спускаясь, он держится за деревянное перило. Каждый шаг дается с трудом. Сердце его стучит как старый мотор – загнанно и тяжело. Ему не хватает воздуха. Он жадно втягивает его ртом. Холодный воздух обжигает горло. Голова мелко трясется, отчего все, что он видит, тоже трясется и качается. На лестничной площадке второго этажа он останавливается, приваливается спиной к серой, потрескавшейся стене. Придерживает чайник левой рукой. Стоит, тяжело дыша. Смотрит на простенок, между двумя дверями. На простенке нацарапано: КУЗОВЛЕВЫ – КУЛАКИ! и СЛОНИК-КЛЕЩ. Одна из дверей выломана. Черный провал выгоревшей квартиры зияет за ней. На другой двери чернильным карандашом нарисована эмблема футбольной команды “Зенит”. Он стоит, полуприкрыв глаза. Дышит. Снизу кто-то поднимается по лестнице. Он открывает глаза. Сгорбленная фигура в сером ватнике возникает перед ним. Человек ставит на грязный бетонный пол обледенелое ведро с водой. Распрямляется со слабым стоном. На человеке черная флотская ушанка, перевязанная рваным серым платком, огромные варежки; засаленные ватные штаны заправлены в валенки. Серо-желтое, худое, заросшее бородой лицо без возраста возникает перед ним. Белесые глаза смотрят на него:

Бородатый заглядывает в дверь выгоревшей квартиры:

- Пока мы рты разивали, истопник с Янко все повынесли. Я вчера зашел с утра – ни щепки. Гады. Хоть бы поделились. Заперлись в котельной – и все. Не достучишься. Вот расстрелять кого бы. Хуже фашистов.

Бородатый берется за ведро, стонет, приподнимая. Он вдруг очень хочет спросить бородатого о чем-то важном. Но тут же забывает - о чем. Волнуясь, он отталкивается от стены:

Но бородатый уже тащит ведро наверх, далеко отставив левую руку.

Он провожает его долгим взглядом. И движется вниз. Выйдя из полутемного подъезда, он сразу слепнет: все кругом залито ярким солнцем. Постояв, он открывает глаза. Двор все тот же: громадные сугробы, пни от двух спиленных тополей, остов сгоревшего грузовика. Через сугробы на улицу ведет узкая тропа. Он осторожно движется по ней. Над головой его проплывает черная арка. Здесь подворотня. Опасно. Очень опасно! Он движется вдоль стены, опираясь на нее левой рукой. Но впереди просвет: улица. Он ширится, еще шаг – и он на проспекте. Здесь широко. Середина проспекта расчищена. Но возле домов – горы сугробов. По проспекту двигаются люди. Их немного. Они двигаются медленно. Кто-то везет что-то на санках. Санки! Они были. Но их украли Борисовы. Деревянное сиденье сожгли в буржуйке. А на железном остове возят воду. А он носит ее в чайнике. Далеко до Невы. Можно, конечно топить снег. Но его нужно много. И он тоже тяжелый…

Он готовится выйти на середину проспекта. Поодаль дворничиха разговаривает с Лидией Константиновной из восьмого дома. Они стоят возле трупа, лежащего ничком в снегу. У трупа срезаны обе ягодицы.

- Вона, у всех мертвых-то жопы повырезаны! – хрипит замотанная в ком тряпья дворничиха. – А почему, спрашивается? Банда! На Пряжке! Котлеты из мертвяков вертют на солидоле! И на толчке на хлеб меняют!

Лидия Константиновна крестится:

Он подходит к ним:

Они отворачиваются, бредут прочь.

Он жует губами и выходит на проспект. О чем они говорили? Котлета! Он вспоминает свиные котлеты в ресторане “Вена” на Большой Морской, в московском трактире Тестова. И в “Яре”. В “Яре”! Их подавали с картофельными крутонами, красной капустой и зеленым горошком. А еще там были трюфели, дивная шестислойная кулебяка, стерляжья уха, крем-брюле, а Лизанька капризничала, хотела еще ехать к этим…к этому…ну…усатый и картавит…стихи, стихи, Господи, как пробирает мороз-то…котлета. Котлета.

Вдруг мимо него, едва не задев, медленно проезжает грузовик. В грузовике сидят закутанные в шинели красноармейцы с винтовками. На колесах грузовика позвякивают цепи. Он останавливается. Провожает грузовик взглядом слезящихся глаз. Что? На торце грузовика вместо номера большая белая надпись: КОТЛЕТЫ. Котлеты! Там котлеты! Он вдруг понимает это остро, ярко, каждой клеткой слабого тела.

Отбросив чайник и размахивая руками, он начинает бежать за грузовиком. Мосластые колени его подбрасываются вверх, варежки слетают с костлявых черных рук, повисают на резинках. Он бежит за грузовиком. Тот ползет медленно. Можно догнать его. Там котлеты! Он видит их, насаженных на штыки красноармейцев. Сотни, тысячи котлет!

Седце его бьется, бьется, бьется. Широко и огромно. Как дом № 6. Как Иртыш в мае 1918 года. Как Большая Берта. Как блокада. Как Бог.

Ноги его заплетаются. Он кренится. Скрипит. Трескается. И рушится по частям на укатанный грузовиками снег, как гнилое дерево. Белесое марево глотает грузовик. Сердце стучит:

пдум

п-дум

пы-дум

И останавливается. Навсегда.

Лапин открыл глаза. Он плакал. Из члена его ползли в воду сгустки спермы. Рука Вики помогала. Ноги Лапина конвульсивно дергались.

- Как сметана густая, - огромные, мокрые Викины губы зашевелились возле уха Лапина. – Редко ебешься?

 

 

Девушка плачет

14. 11. Ресторан “Балаганчик”. Трехпрудный пер. д.10.

Полупустой зал ресторана. Николаева вышла из туалета, подошла к столику. За ним сидела и курила Лида: 23 года, стройная фигура модели, обтянутая кожаным комбинезоном, средних размеров грудь, длинная шея, маленькая голова с совсем короткой стрижкой, смазливое лицо.

Они выпили. Николаева взяла маслину, пожевала, сплюнула косточку:

- Да это и неважно даже голый – не голый. Понимаешь, я ни хера ничего подобного не испытывала, никогда так ничего не вставляло. Я просто…как провалилась…и так сладко в сердце…как-то…как будто с…не знаю…словно…не знаю. Ну как с мамкой в детстве. Я обревелась вся потом. Понимаешь?

Лида покачала головой:

Николаева отрицательно замотала головой:

Лида потушила окурок:

Николаева всхлипнула. Губы ее задрожали. И вдруг она разрыдалась легко и сильно, словно ее вырвало. Рыдания обрушились на нее.

Лида схватила ее за плечи:

Но Николаева рыдала сильней и сильней.

Редкие посетители ресторана смотрели на нее. Голова ее тряслась. Она вцепилась пальцами в рот, стала сползать со стула.

Тело Николаевой корчилось и содрогалось. Лицо побагровело. Подошел официант.

Рыдания рвались изо рта Николаевой вместе со слюной, она трясла головой, слезы летели в стороны. Она бессильно сползла на пол. Лида склонилась, стала шлепать ее по щекам. Потом глотнула из бутылки с минеральной водой, прыснула на уродливо-багровое лицо с искаженными чертами.

Николаева рыдала. До хрипа. До икоты. Выгибалась на полу, трясясь, как эпилептик.

Официант склонился, стал гладить Николаеву. Она яростно выпустила газы. Зарыдала с новой силой.

Подошла женщина:

Женщина достала мобильный. Набрала 03:

 

 

Бубновые

21.40. Пустырь в районе проезда Карамзина.

Серебристая “Ауди-8” стояла с погашенными фарами. В кабине: Дато, Володя Солома и Лом. С проезжей части свернул темно-синий внедорожник “Линкольн-Навигатор”. Подъехал. Остановился в двадцати метрах. Из него вышли Уранов и Фроп. В руке Уранова был кейс.

Дато, Солома и Лом вылезли из машины. Дато поднял руку. Уранов ответно поднял свою. Уранов и Фроп подошли к Дато.

Они обменялись коротким рукопожатием.

Уранов кивнул. Оглянулся по сторонам:

Уранов поднял руку. Фроп открыл заднюю дверь джипа. Из машины вышла Мэр. Подошла к машине Дато.

Лом открыл багажник. В нем лежал кофр-холодильник. Лом открыл его. В кофре поблескивал лед.

Мэр сняла с рук перчатки синей кожи, убрала их в карман. Постояла, глядя на лед. Потом положила на него руки. Глаза ее закрылись.

Все замерли.

Прошло 2 минуты 16 секунд.

Губы Мэр раскрылись. Изо рта вместе с выдохом вырвался стон. Она сняла руки со льда и прижала к своим заалевшим щекам:

Мужчины облегченно зашевелились. Уранов передал Дато кейс. Дато открыл, глянул на пачки долларов. Кивнул, закрыл. Мэр повернулась и пошла к своей машине. Лом закрыл кофр, вынул из багажника, передал Фропу. Фроп понес его к машине. Лом захлопнул багажник.

Уранов стремительно пожал ему руку, повернулся, широко зашагал к машине.

Дато, Лом и Солома уселись в свою машину.

Внедорожник резко развернулся и уехал.

Лом проводил его долгим взглядом:

Лом завел машину, вырулил на шоссе:

- Да это понятно. А чего, нельзя им другой лед подсунуть? А то, бля, жалко. Кусок льда какой-то и такой крутняк вокруг: лед, лед, лед. А что за лед? Никто не знает. Да еще сто штук стоит. Пиздец какой-то.

- Я и не хочу знать, - выпустил дым Дато. – Каждый дрочит, как он хочет. Главное, что он не радиоактивный. И не токсичный.

Дато с Соломой засмеялись.

- Бля, - удивленно качал головой Лом, не отрываясь от дороги. – А я думал Вовика пиковые загнули.

- Нет, братан, - положив кейс на колени, Дато забарабанил по нему короткими пальцами, - это не пиковые. Это бубновые.

Дато перебил:

- Какой, блядь, лед! О чем ты со мной говоришь, пацан? Лед! Пиковые! Жорик! У меня более серьезные вещи в башке!

Мгновение все ехали молча.

Потом заржал Солома. Лом не понимающе уставился в зеркальце на Дато.

Дато откинулся назад и залился восточным мелко-переливчатым смехом.

Проехали метро “Теплый стан”.

Потом метро “Коньково”.

Лом тоже заржал.

 

 

Покой

 

10. 02. Кабинет вице-президента “Такобанка”. Мосфильмовская ул. д 18.

Узкое и длинное пространство кабинета, серовато-коричневые стены, итальянская кабинетная мебель. За изогнутым волной столом из испанской черешни сидел Матвей Виноградов: 50 лет, маленький, черноволосый, узкоплечий, остроносый, худощавый, в хорошо сидящем костюме из лилово-серого шелка.

Напротив сидел Боренбойм.

- Моть, ты извини, ради Бога, что я тебя затеребил с утра пораньше, - потянулся Боренбойм. – Но сам понимаешь.

- Да ну что ты, - отпил кофе Виноградов. Взял со стола ту самую карту VISA Еlectron:

Виноградов кивнул.

Вошла Соколова с бумагой в руке: 24 года, стройная, в салатовом костюме, с непримечательным лицом. Протянула бумагу. Виноградов взял, стал читать:

Она вышла.

- Знаешь, что, Борь, - Виноградов почесал свой лоб костяным ножом, - надо тебе с Толяном переговорить.

Соколова вышла.

Боренбойм резко встал, морщась схватился за грудь.

Боренбойм стремительно побледнел. Губы его задрожали. Он схватился за грудь.

Рыдания сотрясли его, слезы брызнули из глаз. Он согнулся. Упал на ковер. Забился в истерике.

Виноградов нажал кнопку селектора:

Обежав вычурный стол, склонился над Боренбоймом:

Боренбойм рыдал. Прерывистые всхлипы слились в хриплый вой. Лицо Боренбоймя побагровело. Он сучил ногами.

Вошла секретарша.

Она выбежала. Вернулась с бутылкой минеральной. Виноградов набрал воды в рот, прыснул на воющего Боренбойма. Тот продолжал выть.

Тот выл и корчился.

- Еб твою…что это за….- растерянно причмокивал Виноградов, стоя на коленях.

Стал лить воду из бутылки на побагровевшее лицо Боренбойма.

Не помогло. Корчи сотрясали худое тело.

Он стал бить Боренбойма по щекам. Тот завыл сильнее.

Он сел на стол. Оглянулся, ища сигареты. Вспомнил, что бросил. Махнул рукой:

Секретарша взяла трубку телефона:

 

Мальчик хочет в Тамбов

 

14.55. Моховая улица.

Лапин брел от метро “Библиотека имени Ленина” к старому зданию МГУ. На плече висел рюкзак. С хмурого неба сыпалась мелкая снежная крупа.

Лапин вошел в решетчатые ворота, глянул в сторону “психодрома” – небольшой площадки возле памятника Ломоносову. Там стояла группа студентов с бутылками пива. Двое из них, худощавый сутулый Творогов и маленький длинноволосый Фильштейн заметили Лапина.

Лапин подошел.

Фильштейн засмеялся:

Фильштейн и Творогов засмеялись.

Вошел. Поднялся на второй этаж. Прошел пустую курилку. Зашел в распахнутую дверь мужского туалета. Там никого не было, кроме горбатой уборщицы неопределенного возраста. На грязном полу в луже мочи лежала перевернутая урна. Окурки, банки из-под пива и другой мусор валялись рядом. Уборщица шваброй сдвигала мусор к помойному ведру. Лапин недовольно прищелкнул языком. Заметив его, горбунья укоризненно покачала головой:

Лапин вздрогнул. Рука, придерживающая лямку рюкзака, разжалась. Рюкзак соскользнул с плеча, упал на пол. Лапин всхлипнул. Глаза его стремительно наполнились слезами.

- Нет! – выдохнул он. Открыл рот и издал протяжный жалобный вопль, зазвеневший в пустом туалете и вырвавшийся в коридор. Ноги Лапина подкосились. Он схватился за грудь и рухнул навзничь.

Уборщица злобно уставилась на него. Поставила швабру в угол. Обошла Лапина, проковыляла в коридор. К туалету шли трое студентов, привлеченные криком.

Студенты обступили Лапина. Он стонал и плакал, изредка протяжно вскрикивая.

Студент выплюнул жвачку:

 

 

Восемь дней спустя

 

12.00 Частная клиника. Новолужнецкий пр. д7.

Просторная белая палата с широкой белой кроватью. Белые жалюзи на окнах. Букет белых лилий на низком белом столе. Белый телевизор. Белые стулья.

В кровати спали Лапин, Николаева и Боренбойм. Лица их были сильно изможденны: синяки под глазами, желтоватый цвет ввалившихся щек.

Дверь бесшумно отворилась. Вошел тот самый полноватый и сутулый врач. Стал приоткрывать жалюзи. Вслед за ним вошли Мэр и Уранов. Встали возле кровати.

Дневной свет заполнил палату.

Помолчали.

Мэр обняла его.

Боренбойм пошевелился. Застонал.

Бледная рука Лапина вздрогнула. Пальцы сжались. И разжались.

- Прекрасно, - врач взглянул на белые часы. – Когда они вместе, цикл выравнивается. Так! Поторопитесь, господа! А то они проснутся и заплачут.

Мэр и Уранов быстро вышли.

Врач постоял, повернулся и вышел следом.

Медсестра Харо бесшумно ввезла в палату кресло-коляску.

В кресле сидела маленькая высохшая старушка.

На ней было голубое старомодное платье. Голову покрывала таблетка голубого шелка с голубой вуалью. Голубые чулки обтягивали невероятно худые ноги, оканчивающиеся голубыми лакированными сапожками.

Старушка разжала сложенные на коленях морщинистые высохшие руки и подняла вуаль.

Ее узкое, худое, морщинистое лицо было исполнено невероятного блаженства. Большие голубые глаза сияли молодо, умно и сильно.

Харо вышла.

Старушка смотрела на пробуждающихся.

Когда все трое проснулись и заметили ее, она заговорила тихим ровным и спокойным голосом:

Урал, Диар и Мохо смотрели на нее.

- Ваши сердца рыдали семь дней. Это плач скорби и стыда о прошлой мертвой жизни. Теперь ваши сердца очистились. Они не будут больше рыдать. Они готовы любить и говорить. Сейчас мое сердце скажет вашим сердцам первое слово на самом главном языке. На языке сердца.

Она замолчала. Большие глаза ее полузакрылись. Впалые щеки слегка порозовели.

Лежащие в постели вздрогнули. Глаза их тоже полузакрылись. По изможденным лицам прошла слабая судорога. Черты этих лиц ожили, поплыли, сдвинулись со своих привычных мест, обусловленных опытом прежней жизни.

Лица их мучительно раскрывались.

Словно бутоны диковинных растений, проспавшие десятилетия в холоде и безвременье.

Прошли несколько мгновений преображения.

Урал, Диар и Мохо открыли глаза.

Лица их светились восторженным покоем.

Глаза сияли пониманием.

Губы улыбались.

Они родились.

 

 

 

 

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

 

 

 

 

 

Когда война началась, мне двенадцать лет исполнилось.

Мы с маманей жили в деревне Колюбакино, деревня такая небольшая, всего сорок шесть домов.

Семья совсем маленькая была: маманя, бабушка, Герка и я. А отец сразу 24 июня на войну ушел. И где он там был, куда попал, жив или нет – никто не знает. Писем от него не было.

Война шла и шла где-то. Ухало иногда по ночам.

А мы жили в деревне.

Дом так стоял с краю, у нас фамилия была Самсиковы, а по-деревенски звали нас Крайные, потому как издавна мы на краю жили, и прадед и дедушка, все жили и жили с краю, тут хаты и ставили, по краям.

Ну, а я росла вообще такой смышленой девчонкой, все делала по дому, помогала старшим, там, если что надо убрать или приготовить. В деревне тогда все работали – от мала до велика. Порядок такой был, белоручек не было.

Я понимала, что мамане тяжело без отца. Хотя с ним было еще тяжелее: пил он сильно. До войны еще как начал, когда в лесничестве работал. Они там с лесничим лес налево продавали и пропивали. Загульный он был. И была у него любовница в соседней деревне. Такая толстая, большеротая. Полина.

Ну, и немцы как пришли в сентябре 41-го, так и встали в деревне. И простояли до октября 43-го. Два года стояли.

Это были тыловики, обозники, не боевые части. Боевые-то дальше пошли – Москву брать. Но не взяли.

А у нас в основном немцы ну, лет по сорок им было, тогда для меня они вообще как старики были, чего мне, девчушке. Они стояли по избам, по всей деревне. А в сельсовете у них жили офицеры. Ну и с немцами с этими как-то было нормально, они за этот год никого не убили, правда когда отступали, деревню нашу сожгли. Ну так это приказ у них такой был, это не по их воле.

Они вообще были люди толковые, хозяйственные.

Как только пришли, к нам в избу вселились, на второй день стали строить нужник. У нас в деревне сроду до этого не было нужников. Все ходили, что называется “на двор” – где-нибудь присядешь и все дела. Бабушка ходила в хлеву, там где корова стояла. Мама – на огороде. А мы, ребятня – где придется. Под кустик присел – и все! И ни у кого в деревне не было нужника, никому и в голову не пришло бы строить специально. Они строили, а бабушка смеялась: чего трудятся зря, ведь все равно говно в землю уходит!

Но немцы есть немцы: порядок любят.

И как пришли – и сразу стали строить нужники и лавочки возле домов, будто жить долго у нас собирались.

Ну и вообще – они нам еды подбрасывали, это помогло. У них кукуруза была, мука, консервы мясные. И хлеб даже себе они сами выпекали – нам не доверяли. Может, боялись, что отравим?

Шнапс у них был. Но я его не пробовала, я ж девчушка была. А вот пиво попробовала первый раз в жизни тогда зимой.

У них было их Рождество, они все собрались в сельсовете. А мама с другими бабами им еду готовила: свинину, кур, нажарили картошки на сале, напекли булок белых из ихней муки. И на стол все поставили. А мы с девчонками на печку залезли и смотрели. И тут немцы выкатили бочонок, вставили в него такой краник медный и стали наливать по кружкам и стаканам пиво. Оно желтое такое было и пенилось. И стали они пить, а потом пели и раскачивались. И так до самой ночи. И шнапс тоже пили. А я смотрела сверху. И немец один дал мне кружку: пей! И я попробовала пиво. Непонятный вкус был такой. Но запомнился. Вот так.

Вообще, с немцами было весело. Как-то интересно: немцы! Совсем другие. Смешные они. У нас трое жили: Эрих, Отто и Петер. Они в избе встали, а мы в баню переселились. Баня-то совсем новая была, отец из толстенных бревен сложил, по-белому топилась.

А немцы избу оккупировали. Смешные! Всем уже под сорок. Отто толстый, Эрих горбоносый, маленький, а Петер в очках, белобрысый и худой, как жердь. Самый говнистый был Эрих: все время не доволен. То ему сделай, это принеси. Молчит, или бубнит что-то. Очень пердеть любил. Пёрнет, пробубнит что-то и пойдет по деревне.

А Отто – был самый добрый и смешной. Мы с мамой им завтрак с утра готовим, а он проснется, потянется, на меня посмотрит:

Я сначала просто улыбалась. А потом меня Петер-очкарик подучил, и я отвечала всегда:

А он заржет, и пойдет по малой нужде.

Ну, а Петер был такой задумчивый, “подушкой оглаушенный”, как бабуля говорила. Выйдет, сядет на новую лавочку, закурит трубочку такую длинненькую. Сидит, курит и ногой качает. Впялится во что-нибудь, сидит-сидит, как чурбан, потом вдруг выдохнет и скажет:

- Шайс дер хунд драуф!

Еще он любил ворон стрелять. На огороды выйдет с ружьем – и давай. Лупит, лупит, аж стекла дрожат.

В нашей деревне немцы делали три вещи: веревки лыковые, санный полоз и деревянные клинья.

То есть делали-то это все наши деревенские, а немцы следили и отправляли куда-то. Мама с бабами ходила лыки драть, плести веревки, а старики с парнями гнули санный полоз и клинья рубили. И клинья эти для чего были немцам нужны – никто в деревне не понимал. До тех пор, пока Илюха Кузнецов , дезертир безрукий, не объяснил: это чтоб бомбы в ящиках не болтались и не взорвались.

Наши трое немцев очень любили молоко. Это у них просто до помешательства было: как мать или бабуля подоят корову, еще процедить не успеют, а немцы с кружками прямо в хлев прут:

Хотя маму звали Гаша. А меня - Варя. Но они всех наших девок звали Машками…А молоко для них просто как помешательство какое-то! Лезут, чуть ли не под корову с кружками. Причем, спешки нет никакой – все равно все молоко они выпивали! Но спешат, чтоб молоко не простыло парное, чтобы еще теплого напиться. Суетятся. Мы смеемся.

Ну и прошел этот год, Красная армия стала наступать, немцы побежали.

И у них было два приказа: деревни все сжигать, а молодых людей всех забирать с собой, в Германию на работу. И нас собрали по всей деревне всего 23 человека. Остальные разбежались, или попрятались. А я чего-то не стала. Не знаю почему, но вот как-то не хотелось никуда бежать. И куда бежать-то? Везде немцы. Партизан у нас не было. А в лесу страшно.

И мама тоже мне ничего не сказала. Она даже и не плакала: привыкла ко всему. Она ревела, когда дом поджигали. А за детей тогда как-то не очень боялись. Да и мы тоже были как деревянные – не знали же что и где, куда повезут и зачем. Никто не ревел. А бабушка все молилась и молилась. Чтоб не убили. Так они и отпустили меня. А Герка с ними остался, ему и семи лет не было.

Собрали нас быстро в колонну. Мать мне ватник отцов напялила, сала успела сунуть. А я то сало потеряла по дороге! Вот умора!

Как оно из кармана-то выскользнуло – ума не приложу! Там фунта три кусок…

Мне это сало потом приснилось. Будто я его хватаю, а оно как кисель овсяный, что на поминки варят, - промеж пальцев проскальзывает!

И мы дошли с немцами пешком до Ломпади, где железная дорога была. Там нас поселили в такой большой ферме, в ней раньше колхозный скот держали, но немцы скотину тоже увезли в Германию. И мы там сбились со всей округи человек триста жили, все молодые ребята и девки. Они поставили часовых, чтоб мы не сбежали. Выводили только по нужде. Прожили там трое суток.

Немцы ждали эшелона, чтоб нас погрузить и отправить. А этот эшелон, шел с Юхнова и всех собирал, таких как мы. Он был специальный, для молодых только.

А в этой ферме было холодновато – поздняя осень, снег уже повалил, крыша дырявая, окна досками позабиты. Никакой печки не было. И кормили они нас печеной картошкой. Бак внесут, поставят посередке, мы картошку таскаем, смеемся, едим, все чумазые! И как-то всем было весело: молодые все! Ничего не боялись, о смерти вообще не думали.

Фронт-то уже рядом был. Ночью лежим, слышим канонаду: бух!бух!бух!

А потом пришел эшелон. Большой такой состав, тридцать два вагона. Он давно уж полз, и был сильно набит. И тут нас всех стали запихивать в вагоны: девок отдельно, парней отдельно. А там уж своих полно толпится. И тут только как-то всем стало страшно, девки стали реветь: не понятно, что с нами будет? Может побьют всех!

И я тоже заревела. Хотя вообще редко плакала.

Запихнули, значит, нас, дверь задвинули. И пошел эшелон на запад. В вагоне нас человек пятьдесят девок, ни лавок, ни нар. На полу солома обоссанная, в углу куча говна. Окошко небольшое с решеткой. Вонища. Слава Богу, хоть морозец ударил, говно в углу смерзлось, а летом, все б задохнулись от вони.

Полз эшелон медленно, часто останавливался. Мы – кто сидит, кто стоит, как сельди в бочке.

Стали разговаривать. Как-то легче стало. Девки постарше рядом стояли, мне стали рассказывать про свою жизнь. Они с Медыни были, городские. У всех отцы погибли, а у одной дезертировал, потом работал полицаем и сам себя гранатой подорвал: не то что-то в ней тронул и все. И двоим еще по глазу выбил.

А одна девушка, восемнадцать лет, жила с немцем. У нее и мать с немцем жила, они поэтому и жили нормально. А эта Таня, сильно в немца влюбилась, и когда часть его снялась и в Белоруссию двинула, она шесть верст рядом бежала и все ревела: Мартин! Мартин! Потом офицеру надоело, он пистолет достал, и ей под ноги выстрелил. Три раза. Тогда она отстала.

У нас в деревне тоже две бабы жили с немцами. И были довольны. У одной всегда были консервы и кукурузная мука. Она забеременела потом.

Девки в вагоне говорили, что нас повезут работать в Польшу или в Германию. И половина девчат хотели в Германию, а половина в Польшу. Те, кто в Германию хотел, думали, что там фронта нет и много еды. А те, что в Польшу, говорили, что немцев все равно разобьют и война будет везде, так лучше в Польшу, откуда легко сбежать. И сильно заспорили.

Там были четыре девки из Малоярославца, такие комсомолки убежденные, они все хотели к партизанам податься, да не успели. И теперь все время только и думали: как бы дёру дать с поезда. Но немцы по нужде не выводили, да и не кормили совсем: где уж прокормить такую ораву!

Ссали мы прямо на пол, на солому. Это все через щели вытекало. А срать пробирались в угол, где куча. К ней все спиной стояли, теснились от нее. И кидали соломы на говно. А рядом только одна девка сидела полоумная. И пела песни разные. Она дурочка была деревенская, но ее тоже угнали как молодую. И ей запах говна был сосем не страшен. Сидела возле кучи этой, вшей вычесывала и пела.

Хуже всего было, что стояли подолгу на полустанках. Да и просто в чистом поле. Едем, едем, потом – дерг! И стали. И стоим – час, другой. Потом поползем дальше.

Так и проползли всю Белоруссию.

Спали мы сидя. Друг к другу привалимся и спим себе…

Потом девки разбудили, говорят: в Польшу въехали. Рано-рано утром. Я к окошку пролезла, смотрю: там как-то почище, покрасивее. Туман такой. Войск поменьше. Домики аккуратные. И горелых совсем мало.

Все заговорили, что где-то возле Катовице есть большой лагерь для рабочей силы. Там одни русские и оттуда распределяют по всей-всей Европе. И что Европа вся очень большая, и везде-везде немцы, во всех странах. А я вообще про Европу ничего тогда не знала: я только четыре класса школы кончить успела. Знала только, что Берлин – столица Германии.

Но девки из Медыни знали все про Европу, и разные города называли, хотя там и не были никогда. А эта Таня, что за Мартином бежала, говорила, что лучше всего – это Париж. Ее Мартин там воевал. И рассказывал как там красиво и какое там вино вкусное. Он ее поил шнапсом. И подарил шарф. Но она его оставила. По глупости.

Одна девка говорила, что нас всех загонят на большую-пребольшую подземную фабрику, где шьют для немцев одежду. И что сейчас по всей Германии срочный секретный приказ: пошить один миллион ватников для восточного фронта. Потому что готовится наступление на Москву, а у немцев шинели не очень теплые. Поэтому они отступают. А как только будет миллион ватников, их наденут на самые отборные части, и те сразу сядут на новые танки и попрут на Москву. Это ей все рассказал знакомый полицай.

Тогда те самые комсомолки стали орать на нее, что она тварь и предательница, что Москву немцы не смогли взять в 41-ом, их там поморозило с их шинелями – и поделом. А когда Красная армия разобьет немцев, то Гитлера привезут в Москву на Красную площадь и там повесят за ноги напротив мавзолея, а рядом повесят предателей и предательниц, таких как она. И что товарищ Сталин со всех спросит: и с тех, кто в плен сдавался, и с тех, кто немцам сапоги лизал. И с баб, которые под немцев ложились.

Но здесь Таня им крикнула, чтоб они заткнулись со своим Сталиным. Потому что у нее двоих дядьев покулачили, а отца сгноили не понятно где, и что они с матерью перебивались с хлеба на воду, а при немцах хоть впервые наелись нормально, да еще она влюбилась так, что чуть с ума не сошла.

И эти комсомолки ей крикнули:

А она им:

И полезли они друг на друга драться. А другие девки вступились: кто за Таню, кто за комсомолок.

И началось! Все кругом дерутся, я хочу к стенке пробиться, а сил нет. Они все клубками сцепились, а еще поезд шибко пошел, и без них кидает в стороны. Страсть! Откуда только силы взялись – ведь не кормили двое суток!

Ну и пару раз мне по сопатке попало, аж искры из глаз. У нас в деревне редко дрались. Только по весне, когда сев. Или на свадьбу. Весной – это из-за межей. Обязательно кому-нибудь шкворнем голову проломят. А на свадьбах – от самогону. Нагонят из картошки, поставят на столы, выпьют – и драться.

Дедуля покойный рассказывал: однажды свадьба была, сели, выпили, все спокойно, едят, молодые целуются. И как-то всем скучно. И один сидел-сидел, потом вздохнул и говорит:

Размахнулся и соседа напротив – по роже. Тот – кубарем. И понеслась драка.

В общем, не знаю, чем бы все кончилось, если бы не эта дурочка полоумная. Она там возле своей кучи дремала, а как задрались все девки – проснулась. И как завоет! Верно – перепугалась спросонья. Зачерпнула говна из кучи – и в девок! И еще раз! И еще!

Все как заверещат! Но драться перестали.

А потом встали мы где-то под Краковым. И стоим, стоим, стоим. Почти ночь простояли. Тошно. Кто плачет, кто спит. Кто смеется.

А мы вчетвером в угол пробились, сидим. Темно, только где-то далеко снаружи кто-то на губной гармошке играет. И я сразу стала дом вспоминать, маманю, бабулю, Герку. И слезы сами потекли. Но в голос не ревела.

Конечно, жили мы неплохо: отец в лесничестве деньги получал, а не трудодни, как в колхозе. Не потому что он не деревенский был – просто повезло. Он лесничьего, Матвея Федотовича из трясины вытащил. Он, когда объездчиком работал, охотиться приучился. А как же? Ведь все время с ружьем, да на лошади. Что выскочит – бах! А лесничий наш большую страсть к охоте имел. И вот они вместе и охотились. И однажды, когда по уткам ходили на Бутчинские болота, лесничий в трясину и провалился. А отец его вытащил. И как лесника, Кузьму Кузьмича цыгане зарезали, место пусто было. А лесничий – раз, и назначил отца! И стал он лесником. И получал каждый месяц 420 рублей.

А с деньгами-то прожить можно. Это другие мужики как зима – на приработок в город подаются, чтоб денег заработать и купить что-то. На трудодни-то ничего не купишь. Картошки дадут, али ржи. Ну, овес еще давали. Парят, парят его в котлах всю зиму и едят. Как лошади.

А мы хорошо ели. Лошадь держали, корову, двух свиней, гусей, да курей. Сало у нас всегда было. Маманя как бывало утром яишню зажарит на большой сковороде – в сале все так и плавает! Хлебушко возьмешь, как начнешь макать – страсть! А после – блины грешневые с творогом. Намакаешься, молоком топленым запьешь – ух как вкусно! Да и мед у нас был, на базаре покупали. И сапожки мне отец на базаре купил, и куклу Принцессу и четыре книжки, чтоб читать училась.

У всех девок только буквари, а у меня и книжки с картинками были: “Конек-горбунок”, “Москва Советская”, “Колобок” и “Волк и семеро козлят”.

А базар – это страсть как хорошо! Как бывало отец утром скажет:

Так я вперед матери на конюшню лечу запрягать. Ох, любила я лошадей запрягать! Отец с малолетства приучил: пацанов-то в семье не было! Да и верхом хорошо ездила – а как же? Всю жизнь с лошадями: сперва Резвый был, потом Зоя, которую украли, потом Мальчик.

Выведу, поскребу, запрягу в тележку со спинкою расписной. Отец сапоги хромовые наденет, картуз новый напялит, сядет вперед, мы с маманей сзади. Хлесь кнутиком! И покатим.

До базара у нас тридцать шесть верст. Он в Жиздре. Чего там только не было! И посуды всякой и ковриков и хомутов. А я игрушки любила. Один дядечка свистульки продавал. Другой игрушки: мужик и медведь в кузнице куют. И куклы были разные. Хорошие.

Все б хорошо, если б отец не пил. Мама говорила, что от этого и детей больше нет…

С другой стороны – чего вспоминать-то прошлое, все равно немцы деревню сожгли.

Ну и ревела я по-тихому.

Вот. Значит, постояли-постояли. Потом утром дернули – проехали и стали: Краков. Девки стали подыматься – приехали! Тут дверь оттянули – стоят немцы. Смотрят на нас, говорят что-то. Один нос зажал, отвернулся. И захохотали: вонь-то у нас в вагоне сильная. Тут подошел поляк с ведром воды. Немцы:

- Тринкен!

Поляк нам ведро передал. Стали пить по очереди. Ведро выпили, он еще одно подал. Выпили и второе. И третье подал! Я пить-то не очень хотела, а как до меня дошло – припала и оторваться не могу, будто заснула. Еле оттянули.

В общем, наш вагон выпил четыре ведра воды.

Потом подвозят двое поляков тележку. А на ней – конина сырая, рубленная. И один лопатой стал куски эти нам в вагон метать. Закинул. Немец крикнул:

И опять дверь задвинули. Постояли мы, а потом – чего делать? Промеж себя потолковали: если кормят, значит дальше повезут, в саму Германию. А сколько туда ехать? Никто не знает. Может недели две, или больше? Может месяц? Европа-то большая. Может и больше России.

Да и жрать охота. Стали эту сырую конину рвать помаленьку, да жевать.

А поезд тем временем дальше пошел. И больше уже мы долго не стояли. Наверно в Польше дороги-то получше, вот эшелон наш и пёр быстро.

Я конины пожевала и заснула надолго. Спала-спала, как убитая. Утомилась, понятное дело. Да и страшно. А мне всегда, когда страшно было – в сон тянуло. Как отец мать бить начинает – я прямо зеваю со страху. Голова дурная, легла бы на пол и не вставала, спала, пока не кончится все.

А однажды в лесу заблудились с Авдотьей Куприяновой. Пошли по грибы, а она: идем, Оль, я заветную поляну грибную знаю, там только белые грибы и растут. Ну и повела она на эту поляну. Вела-вела и завела в такую чащобу, что жуть взяла: деревья огромадные, солнца не видать, темно, как ночью.

И заплутались. Страшно! У нас и волки водятся и медведь в 39-том двух коров задрал. А эта Авдотья, дура валяная, как увидала, что заплуталась – сразу в рев! А мне чего делать? Пошли, тащу ее за руку. Потом так страшно стало, что легла под куст да заснула. Она рядом. А проснулась – нас и нашли. Там дорога рядом была, шли мужики на покос, мы услыхали. Закричали им. Они подошли. Мать говорила – чудо…

В общем, проснулась, когда дверь сдвинули.

И закричали:

И мы повставали и из вагона полезли.

Вылезли на огромадный майдан такой. Не то что вокзал, а такое место, где поезда стоят, подъезжают и отъезжают. Я такого сроду не видала: много-много железной дороги и стоят рядом поезда товарные. И цистерны стоят. И с лесом эшелоны, и просто пустые. Вокруг солдаты ходят.

Нас вдоль поезда построили. В дороге четверо умерли. Их сразу убрали прочь.

И немец встал на ящик и стал говорить по-русски. Он сказал, что мы теперь находимся в Великой Германии. Это для нас большая честь. Поэтому мы все должны хорошо работать на благо Великой Германии. И что сейчас мы пойдем в фильтрационный лагерь, где нам дадут есть, дадут хорошую одежду, и оформят документы для проживания в Германии. А потом мы поедем на разные заводы и фабрики, где будем жить и работать. И что нам всем там будет хорошо. И главное – чтобы мы поняли, что Германия – культурная страна, и все в ней живут счастливо. А молодые люди – счастливее других.

И потом нас построили в колонны и повели.

И пошли мы от этого места. Шли верст семь. Подошли к большому лагерю с забором с колючкой и с вышками. Ходят немцы с овчарками, машины стоят.

Нас завели туда и распределили по баракам: девок отдельно, парней отдельно. В нашем бараке были нары. И были еще девки – с Польши, Беларуссии и Украины. Но их было совсем мало. Они нам сказали, что здесь больше трех дней не задерживают: пропустят через лагерь и повезут на место работы.

Мы стали их расспрашивать - куда наш пошлют? Они говорили – кого куда. Никто точно не может знать. А если кто заболел – в трудовой лагерь. Там хуже всего. Там щебень бьют.

Мы там немного посидели, и нас повели на санобработку.

Это такая баня огромадная – страсть! Я таких никогда не видала. В большущем таком бараке, он новый совсем, тесом пахнет. Я как туда вошла, как этот запах-то почуяла, сразу лесопильню нашу на Кордоне вспомнила. Как за доской ездили, когда дядя Миша строился. Построили ему дом такой красивый, отец лучшего тесу достал, а он возьми да и удавись. Вот как бывает…

А в этом бараке там сперва нас в очередь построили. И стали по трое заводить.

Завели меня с еще двумя девками. Там столы, за ними сидят немки военные и пишут. А одна стоит с таким прутиком. И она говорит по-русски:

Мы разделись. До гола. И она нас спереди и сзади смотрела. Потом в волосы смотрела. А вши тогда у всех были. Да и у меня тоже, а чего такого? Она двоим девкам прутиком показывает на стулья, где волосы:

Одна девка – в рев. Немка ей прутиком – по заднице. И засмеялась. Они на стулья сели, и на них эти бабы с машинками навалились. А мне стричься не сказала. Мне показала прутиком на дверь в баню:

Я вошла. Там как бы парная. Но шаек нет никаких, а просто поверху трубы железные, а в них дырочки. И из дырочек прыщет вода чуть теплая. Я смотрю на эти трубки – чего делать-то? Постояла, потом дальше пошла. А там как бы предбанник. И снова немки военные. И столы. А на них – белье разное.

Мне немка дала нательную рубаху и платок синий. И на выход кивает. Я вышла, а там тоже как-бы предбанничек маленький. А в нем наша одежда. Но от нее чем-то воняет. И это, оказывается то место, где мы раздевались. Этот барак у них как-бы по кругу, как карусель на ярмарке. И та же самая немка с прутиком мне говорит:

Я ту новую исподнюю напялила, потом платье чулки шерстяные, платье свое зеленое. Потом фуфайку. Потом и ватник. И платка моего старого нет. Забрали. Да и исподней рубахи старой тоже нет. Я голову новым платком повязала. А те девки, уж постриженные, пошли мыться.

А немка мне говорит:

- Садись к столу.

Я села. Напротив тоже немка. Она тоже по-русски заговорила:

Я говорю:

Она все записала. Потом говорит:

Я не поняла сперва. Она опять:

Я протянула. Она мне на руку такую печать – раз! А там чернильный номер: 32-126.

И говорит:

А там дверь. Я пошла, открыла. А там уж двор. И стоит солдат с автоматом. И он мне на другой барак показывает. Я пошла туда. Как подходить стала – сразу едой запахло. Господи, думаю, неужели накормят? Иду, а ноги сами побежали. А сзади еще девки вышли. И тоже побежали.

Вошли мы туда. Это не барак, а навес дощатый. А под ним большие котлы стоят, штук десять, а в них еда варится. А вокруг немцы с мисками и с черпаками. И наши тоже, уже кто вышел. Немцы всем по миске пустой дают. И мне тоже дали – и в очередь. Достояла, мне немец в миску черпаком – плюх! Суп гороховый. Густой, как каша. А ложки-то нет ни у кого. Все сосут через край.

Я тоже быстро высосала, рукой миску вытерла, облизала руку.

А немец смотрит:

А я говорю:

Он мне еще – плюх! Я вторую миску уже помедленней высасывала. Смотрела на все вокруг: наши толкаются, немцы. Совсем все по-другому, совсем другая жизнь началась.

Съела я вторую порцию – и опьянела. Привалилась к этому котлу. А он теплый, блестит. А немец смеется:

А я вспомнила, как Отто говорил, когда молоком напивался досыта. И отвечаю:

Немец заржал, что-то спросил. Но я не поняла.

И пошла в барак.

К вечеру всех с нашего эшелона обработали и накормили. Но постригли, почему-то не всех. Из нашего барака не постригли только меня и еще трех девок. Таня мне объяснила:

Я говорю:

Она мне волосы раздвинула:

Я так и сделала: повязалась потуже, волосы спрятала.

А как стемнело, вошла та самая немка с прутиком и говорит:

И двери в бараке заперли на засов.

Кто заснул сразу, а кто нет. Мы с Таней и с Наташкой с Брянска рядом пристроились, да все разговоры разводили: что да как будет. Они-то меня постарше, многое чего слыхали. И про Европу, и про немцев.

Наташка рассказывала, как у них в Брянске немцы кино крутили для своих. А ее два раза с подругой немец приглашал. И она видела в кино Гитлера и голую женщину, которая все время пела, танцевала и хохотала. А вокруг этой женщины ходили по кругу немцы в белом. И смотрели на нее и улыбались. А Гитлер, она говорила, симпатичный такой, с усиками. И культурный, сразу видно. И он очень громко говорит.

А я кино видала всего шесть раз. У нас клуб-то только в Кирове. А это восемнадцать верст. Два раза отец свозил на Мальчике. Потом Степан Сотников с ихними детьми возил. И смотрела я “Чапаева” два раза, потом “Волга-Волга”, “Мы из Крондштадта”, “Семеро смелых” и еще одно кино, забыла как называется. Там про Ленина, как в него женщина одна стреляла. А он в кепке убегал. А потом упал. Но не умер.

А внизу на нарах девки все время гадали: кто победит, наши или немцы?

А Тане с Наташкой было все равно – лишь бы не бомбили.

Нас три раза бомбили. Но все бомбы упали не в деревню, а на огороды. Только стекла повыбило и коров посекло. И еще на мине одна баба из деревни подорвалась. Ее в деревню принесли на рогоже: без ноги, кишки вылезли. А она все повторяла:

И померла.

А я заснула.

А когда проснулась – все уж поднялись. Побежали мы с девками сцать. Там нужник большой, чистый. Посцали, а некоторые и посрали. Потом пошли есть к котлам этим. И опять этот суп гороховый. Но уже пожиже, не как вчера. И добавки не дали. Выпила я его через край. Только миску облизала, кричат:

И пошли все на майдан.

Построили нас – парней отдельно, девчат отдельно. Стоят немцы, смотрят на нас. Молчат. Один на часы поглядывает. Ну, стоим. А немцы и не говорят ничего. Час простояли, стали ноги затекать. Наташка говорит:

Вдруг слышим – машины едут. И въезжают прямо в лагерь. Но не грузовые, а легковые. Три машины. Черные, красивые. Подъехали. Из них вышли немцы. Как и машины, во все черное одетые. А один, самый главный – высокий такой, в черном кожаном пальто. И в перчатках. И ему все немцы честь отдали.

А он тоже честь отдал, подошел к нам, руки на животе сложил и смотрит. Красивый такой, белобрысый. Посмотрел и говорит:

И что-то немцам сказал. И эта немка, что по-русски говорила, говорит:

А я не поняла. А потом поняла, когда парни кепки и шапки поснимали. И девки тоже платки стали развязывать, да снимать.

Я думаю: вот, сейчас и обстригут меня. И точно, немка говорит:

Делать нечего – пошла. Вышло еще человек пятнадцать: ребята и девки. Все кого не остригли. И главное – все белобрысые, как и я! Даже смешно стало.

А немка:

Ну, встали все рядом.

А немец этот главный подошел и смотрит. И смотрит как-то…я и не знаю как сказать. Долго и медленно. А потом стал подходить к каждому из нас. Подойдет, двумя пальцами подбородок поднимет и смотрит. Потом дальше идет. И молчит.

Подошел ко мне. Подбородок мне поднял и в глаза уставился. А у самого лицо такое…я таких и не видала. Как Христос на иконе. Худой такой, белобрысый, глаза синие-синие. Чистый очень, ни пылинки ни грязинки. Фуражка черная, а на ней наверху – череп.

Посмотрел он меня, потом остальных. И показал на троих:

Потом нос свой перчаткой тронул, будто задумался. И на меня показал:

Повернулся и пошел к машинам.

А немка:

И мы пошли, четверо.

А немец этот к машине первой подошел, ему дверь открыли, он сел. А нам другой немец на вторую машину кивает. И дверь открыл. Подошли мы, залезли в нее. Он дверь закрыл, сел вперед, с шофером.

И поехали.

Я в легковой машине ни разу не ездила. Только в грузовых. Когда зерно возили. И когда у нас в Колюбакино падеж коровий был, нам телят в двух машинах привозили на племя. А райком машины выделил. И мы с маманей и со скотником Петром Абрамычем за теми телятами на машинах и поехали в Ломпадь. А легковую машину я видала в Кирове. Когда мы в кино приезжали. Эта машина легковая стояла, потому что въехала в грязь и увязла. И все вокруг стояли и думали как ее вынимать. А дядечка толстый, который приехал в этой машине ругался на другого, который из райкома был. И этот толстый говорил громко:

А тот Борисов молчал и на машину смотрел.

Вот. А у немцев в машине я осмотрелась. Красиво все! Впереди шофер с немцем, мы сзади сидим. Все кругом блестит, все чистое, сиденья из кожи, разные ручки кругом. И пахнет самолетами. Как в городе.

И прет эта машина так легко! И не чуешь, как едет, только качает на ухабах, как в люльке. Поняла я тогда, почему эти машины легковыми называют.

Со мной еще две девки и парень один. Едем, едем. Куда – неясно.

Версты две проехали, свернули в лес и встали. Немец выскочил, дверь открыл:

Вылезли. Смотрим, те две машины тоже рядом стоят. Кругом лес такой нестарый.

И немец этот главный выходит из машины. И другим немцам что-то говорит. И те сразу стали нам руки за спиной вязать. Да так ловко, что я и не поняла ничего, а мне уж – раз! И веревкой руки стянули. И подводят они нас к четырем деревьям и начинают привязывать.

Девки тут завыли, я тоже. Ясное дело – в этом лесу и останемся. Воем, одна молиться стала, парень постарше нас, он кричит:

- Панове, я ш не Савоська Гнутай! Я ш не Савоська Гнутай! Опометнайтесь, панове!

А они прикрутили нас к деревьям. А после рты нам завязали, чтоб мы не кричали. И встали вокруг. А главный посмотрел – на парня показал. И двое немцев к машине пошли.

И поняла я: вот сейчас нас и кончать будут. А за что – не ясно. Господи, неужели за то, что мы не стрижены?! Так в том разве ж наша вина? Это ж та гадина немецкая забыла постричь-то, а не я не захотела! Мне ж все равно! Неужели из-за волос в землю ложиться?! Родимая моя мамушка! Вот оно как обошлось-то все! Здесь в сырую землю пойду, и не узнает никто где могилка Варьки Самсиковой!

Стою так и думаю. Слезы глаза застят.

А немцы ворочаются и несут в руках ящик такой железный. Поставили его, открыли. И достают из него не то топор, не то кувалду – не поняла сперва. Значит не стрелять будут, а прямо так зарубят, по-живому. Ой, лихо!

Подходят они к парню. А тот забился, сердешный, как птаха. А немец у него на груди пальто в стороны – дерг! Рубаху – раз! Разорвал. И исподнюю тоже – раз! Грудь ему заголили.

А главный кивнул:

И руку в перчатке протянул. И немец ему кувалду эту дал. И я гляжу – это не то чтобы кувалда, а непонятно что. Словно она изо льда. Или из соли, которую коровам на ферме лизать дают. Не железная. И главный размахнулся, да со всей мочи парню этой кувалдой в грудь – плесь! Тот аж дернулся весь.

А немец другой к груди парня такую трубочку приставил, как дохтур, и слушает. А главный стоит с этой кувалдой. И немец головой покачал:

Тогда главный опять – плесь! И тот немец опять послушал. И снова:

И снова главный по грудям парня. Так и забили до смерти. Он на веревке-то и повис. А немцы ту кувалду кинули, достали новую из ящика – и к девке, которая со мной рядом, к березе притянутая. Та ревет бессловесно, дрожит вся. Они ей пинжак плюшевый расстегнули, фуфайку разрезали ножом, исподнее разорвали. Гляжу – у нее крестик на шее. Мне тоже бабушка повесила, да в школе Нина Сергевна сняла. Вы, говорит, пионеры, а Бога нет. Так что предрассудки религиозные будем с корнем вырывать. И у всех, кого крестики были, сорвала их и в лопухи выбросила. А бабушка говорила: безбожники никогда сами не помирают. Вот и правда, думаю.

И главный немец опять кувалду эту нежелезную взял, размахнулся и девке по груди – хрясь! Аж косточки хрустнули. Отступил, гад, а другой с этой трубочкой – приставил и слушает. Слушает, как девка кончается. А та уж после первого удара без чувства на веревках повисла, голова заболталась. Тогда третий немец ей голову поднял, придержал, чтоб не мешала по грудям садить. И снова – хрясь! хрясь! хрясь! Забили так, что кровь мне на щеку брызнула.

Вот гады проклятые.

И потом – другую девку забили. Ей, как и мне годков пятнадцать, наверно было. И росту такого же, как я. А груди большие уже, не то что у меня. Били ее, били, пока носом кровь не хлынула. Рот-то у нее завязан был.

Осталась я.

Они как грудастую девку забили – кувалду бросили. Сигареты достали, встали в кружок и закурили, чтоб отдохнуть. И разговаривали промеж себя. А главный был недоволен. Молчал. Потом головой покачал и сказал:

И остальные немцы закивали.

А я стою, вижу как они курят. И думаю – вот сейчас, вот сейчас. Докурят эти гады – и все. И так прямо на душе стало, не то чтоб страшно, или тоска взяла. А как-то все ясно, как на небе, когда облаков нет. Словно во сне. Будто и не жила я вовсе. А все приснилось: и маманя, и деревня, и война. И немцы эти.

Докурили они, окурки побросали. Обступили меня.

Ватник расстегнули, фуфайку, что бабуля из козьей шерсти связала – раз ножом. Раздвинули. А у меня под фуфайкой – платье зеленое. Отец в Ломпади в “Райторге” купил. Они и платье ножом разрезали. И исподнюю немецкую, что мне в лагере дали. Немец так концы порезанные платья, да фуфайки закатал, чтоб грудь голая была, затолкал их под веревки.

А главный взял кувалду, глянул на меня. Пробормотал что-то. И кувалду другому немцу протянул. А сам фуражку свою с черепом снял, передал немцу сзади. И справа от меня встал.

А немец размахнулся, ухнул, как дрова рубят, да как мне даст в самую грудину! У меня аж искры из глаз. Дух захватило.

А главный вдруг на колени передо мной опустился и приложил свое ухо к моей груди.

Ухо у него холодное. А щека теплая. И голова-то совсем-совсем рядом, белобрысая, гладкая такая, словно постным маслом намазана. А волосы-то один к одному лежат. И духами воняет.

И я сверху-то смотрю на его голову, и смотрю, смотрю, смотрю. Как во сне. Помираю ведь, а так спокойно. Даже реветь перестала.

А он немцу с кувалдой:

И Вилли этот опять – ух!

Главный прижался ухом, послушал:

Ух! Как дал, и от кувалды этой куски полетели. И поняла я, что она ледяная.

И поплыло у меня все перед глазами.

А главный опять прижался. У него уж и ухо все в крови моей. И вдруг крикнул:

И немец с трубкой дохтурской – ко мне. И трубку эту мне в грудь упер, послушал. И забормотал что-то, рожу корчит кислую.

А главный оттолкнул его:

И еще раз меня вдарили. И я словно засыпать стала: губы будто свинцом налились, и рот весь как-то онемел и тяжелый такой стал, чужой какой-то, шершавый. Как печка. И будто я совсем-совсем легкая, как облак. А в груди у меня, только сердце и осталось, и ничего другого нет. Совсем ничего – ни живота, ни дыхала, ни глотки. И это сердце будто зашевелилось. То есть прямо как…непонятно что. Как зверушка какая-то. Зашевелилось и стало как бы трепыхаться. И забормотало так сладко-пресладко: хр, хр, хр. Но не так как раньше – от страху, или там от радости. А совсем по-другому. Словно только и проснулось, а раньше спало-приспало. Меня-то убивают, а сердце проснулось. И нет в нем ни страха, ни оторопи. А есть только бормотание сладкое. Только все хорошее, честное и такое нежное, что я аж вся замерзла. Волосы на голове зашевелились: так мне хорошо стало. И страх весь прошел враз: чего бояться, если сердце со мной!

Никогда со мной еще такого не было.

Застыла я и не дышу.

А этот с трубкой опять слушать меня стал. И говорит громко:

И голос у него такой противный, хриплый какой-то.

А главный трубку у него вырвал, сам приложил мне к груди:

И весь от радости затрясся:

Они все залопотали, вокруг меня засуетились. Стали веревки резать. А мне все ихнее вдруг противно стало, и голоса гадкие, и руки, и морды, и машины эти, и лес этот сопливый, и все кругом. Застыла я , чтоб только сердце не вспугнуть ничем, чтоб оно все так же бормотало сладко, чтоб меня всю от сладости сердечной пробирало до кишок. Но они меня, как куклу, из веревок вытащили, на руки подхватили. И сердце враз смолкло.

И сразу я без памяти сделалась.

Не знаю, сколько времени прошло.

Очнулась.

Еще глаз не разлепила, чую – качается все. Везут куда-то.

Открыла глаза: вижу, как комната маленькая. И качается слегка. Глянула – рядом со мной окно, а на нем занавеска. А в занавеске-то прощелина, а там лес мелькает.

Поняла: везут в поезде.

И как только я это поняла, у меня в голове как-то пусто стало. Так, словно это не голова, а сарай сенной по весне – ни соломинки, ни травинки. Все скотина за зиму сожрала.

Пустота в голове. Большая такая, ей и конца не видно. И она – во все стороны. Но пустота эта какая-то хорошая, не то чтоб она меня напугала до смерти. А как-то – раз! Как с горки ледяной на санках – раааз! И уже внизу. Так и пустота эта – раз! и ко мне в голову съехала. И пусто стало.И главное, пусто-то пусто, а я все понимаю. И делаю, как надо.

Взяла – и руку из-под одеяла выпростала. Гляжу на нее – рука моя левая. Тыщу раз видала. А смотрю – будто первый раз вижу. Но знаю про нее все! Все шрамики помню, когда серпом обрезалась, когда на гвоздь напоролась. Да так хорошо помню, будто кино мне крутят: вот на мизинце точка синяя. От чего? А оттого, что когда дядя Семен из армии вернулся, он там себе на груди наколку сделал: сердце со стрелой. И подучил ребят как наколки делать: надо картинку гвоздями на деревяшке набить, потом каблук от сапога пожечь, да сажей эти гвозди натереть. А после – раз! И деревяшку на грудь. Колька-сосед делал, а отец его заругал, да деревяшку выкинул, а я мизинцем потом на ту деревяшку с гвоздями и накололась. На один гвоздь.

Вот.

А комнатка эта такая славная, вся деревянная. И шурупы в стенах сверкают. Две кровати, стол маленький посередке, потолок желтый. Тепло. И пахнет чистотой, как в больнице.

А на кровати другой лежит кто-то. В форме. К стене отвернулся.

Я руки из-под одеяла выпростала, приподнялась. И вижу – я в одном исподнем. А грудь перевязана бинтами.

Тут я только сразу все и вспомнила. А до этого, словно вообще память отшибло: кто я, где я – ничего не понимала: везут и везут.

Поглядела: на столе лежит коробка железная. И книга.

Я занавеску приподняла: лес, лес и лес. Только деревья мелькают.

Села я, ноги свесила. Глянула вниз – сапог моих яловых нет. И одежды нигде нет. Свесила я голову вниз, гляжу по углам. Тут в горле запершило. И закашлялась. И сразу в грудь больно отдало.

Застонала я, за грудь взялась.

Тут, этот, который дремал, вскочил – и ко мне. Тот самый немец, что кувалды ледяные подносил. Засуетился, обнял меня за плечи, забормотал:

Уложил на кровать, одеялом покрыл. Вскочил, ворот застегнул, китель одернул, дверь отпер и выбежал. И дверь закрыл. И едва я что-то подумать успела, как входит главный немец.

Все такой же – высокий, белобрысый. Но уже не в черном. А в халате красном.

Сел ко мне на кровать. Улыбнулся. Взял мою руку. К губам своим поднес. И поцеловал.

Потом снял свой халат. А под халатом у него рубаха и штаны. Он рубаху снял. Тело белое такое. И начал штаны снимать. А я отвернулась.

Думаю: вот сейчас и сделает меня бабой. И как-то лежу, слышу, как его брюки шуршат, а мне совсем и не страшно. Лежу как бесчувственная. А чего мне? Такое пережила в той роще, теперь уж все равно.

Он разделся. Одеяло с меня скинул, и стал исподницу с меня снимать.

Я лежу, в стену гляжу, на шурупы новые.

Раздел меня до гола. А потом лег рядом. Погладил по голове меня. И стал к себе поворачивать. Я глаза закрыла.

Он меня тихонько повернул к себе, руками длинными своими оплел. И прижался ко мне ко всей. И грудью к моей груди прижался.

И все! Лежит и все. Я думаю – это у них так, у немцев, с девками по-осторожному делают, сперва успокоют, а потом уж – раз! У нас-то в деревне – сразу, мне рассказывали.

Лежу. И вдруг я вся как бы передернулась, как от молнии. И сердце опять зашевелилось. Как зверушка. И сперва беспокойно так стало, непонятно все, будто меня подвесили, как окорок в погребе. А потом так хорошо стало. И я будто по речке поплыла. Понесло, понесло, как на волне. И я его сердце вдруг почувствовала, как и свое.

И его сердце стало мое сердце теребить. Так сладко-пресладко. По-родному.

Аж прожгло меня всю.

Мне так маманя и то не была родней. И никто.

И я совсем дышать перестала, провалилась, как в колодец.

А он все теребит и теребит мое сердце своим. Как рукой. То сожмет, то разожмет. И я вся захожусь. Думать совсем перестала. Одного хочу – чтоб это никогда не кончилось.

Господи, как же это сладко было! Он как теребить сердце начнет, я прямо зайдусь, зайдусь, и словно умираю. И сердце мое трепыхнется и остановится. И стоит, как лошадь спящая. А потом – торк! Опять оживет, затрепыхается, а он снова теребит.

Но все конец имеет на земле.

Перестал он. И мы, будто померли оба. Лежим, как два валуна. И пошевелиться не можем.

А поезд все – тук-тук, тук-тук.

Потом он руки разжал. И на пол скатился, как бревно.

Я полежала, полежала. А потом села. Смотрю – он на полу совсем как мертвый. Но зашевелился. И вдруг обнял меня за ноги. И так по-родному!

А у меня даже сил нет заплакать.

Он встал, оделся. Уложил меня в постель, одеялом накрыл. И ушел.

А я не могу лежать. Встала. Шторы с окна отдернула, гляжу. А там лес, поля, деревни. Я на них гляжу, будто впервые вижу. И страха нет никакого. И такой в груди восторг. И все понятно!

Тут он вернулся. Уже одетый в черную свою форму. И мне одежду дает: платье красивое, белье разное, ботиночки, пальто, шарф и беретку. И стал меня одевать. А я на него смотрю. С одной стороны – стыдно, а с другой – в душе поет все!

Одел он меня.

Сел рядом. И смотрит своими глазами голубыми. И я на него смотрю.

И так хорошо!

Как бы не то, что я его полюбила. Совсем по-другому хорошо. И словом то это не выразишь. Как будто меня замуж выдали. Но только за что-то большое и хорошее. И навеки-вечные родное.

И это вовсе никакая не любовь, как у девок с парнями. Про любовь я знала.

Я вообще-то дважды влюблялась раньше. Сперва в Гошку-пастушонка. Потом в Колю Малахова, уже в женатого. С Гошкой мы целовались и он меня за сиськи тискал. На сеновал заберемся – и давай. А ниже хотел он меня полапать – а я не давала.

А в Колю Малахова я влюбилась сама. Он и не знал ничего, и до сих пор не знает, если жив. Его как и отца 24 июня на войну погнали.

До войны, его на Настехе Полуяновой женили. Ему семнадцать было, а ей шестнадцать. Мы на покосе вместе работали. Он косил, а я сушила, да гребла. И в него втюрилась. Кудрявый он, красивый, веселый. Как его завижу – так сердце стынет. И стыд прошибает до костей. Вся так краскою и зальюсь. Даже есть перестала на два дня. А потом как-то и прошло. А после – опять. О нем только и думала. Все плакала: вот Настехе-дуре повезло! Ну, а потом как-то отпустило. Да и хорошо. А то чего мне по чужому парню сохнуть? Вот это – любовь.

А тут – совсем другое.

И мы так целый день молча ехали. Рядом сидели.

А потом – остановился поезд. Встал немец, надел на меня пальто. И повел за руку через весь вагон. А там полно немецких офицеров. И сошли мы с ним с поезда на вокзале. Я глянула – ну и вокзал, не видала таких никогда! Огромадный, железный весь, нет ему ни начала, ни конца! Поездов – тьма! Народу – тьма! И все с вещами, все одетые хорошо. И все чисто кругом! Как в кино.

И повел он меня по вокзалу. А за ним те самые немцы идут. А за ними на тележке усатый мужик чемоданы везет.

Я иду, иду рядом. Все вокруг другое. И пахнет все по-другому. По-городскому.

И вдруг вокзал кончился. И мы вошли прямо в город. Такой красивый! И дома красивые. И здесь войны совсем нет – все дома целые, по улицам спокойно люди ходят. И с собачками даже. И на лавках сидят, газеты читают.

А мы подходим к машинам. Такие-же черные машины, как тогда. И все сверкают. И все садятся в них. А я и главный немец – в первую машину. И машины поехали. Через весь город.

И я смотрю в окно и вдруг говорю:

А он засмеялся:

И быстро заговорил. Но я ничего не поняла. Я за два года, что у нас немцы стояли, знала разные немецкие слова. Даже ругательства знала. Но я же никогда в школе немецкий не учила.

И просто улыбнулась. Тогда он сделал знак немцу, который сидел впереди. Он встречал нас на вокзале. И был тоже белобрысым, голубоглазым. Но не в черной форме, а в обычной одежде. И в шляпе.

И он заговорил со мной по-русски. И мне показалось, что он поляк. Он сказал:

- Этот город называется Вена. Это один из самых красивых городов в мире.

И стал рассказывать мне про город: когда его построили, и что в нем хорошего. Но я ничего не запомнила.

И вдруг главный командует шоферу:

Остановились. Главный что-то сказал. И немцы закивали:

И главный вышел, открыл дверь, и мне делает знак. И я вышла. Посмотрела: улица. И магазин с красивой вывеской прямо перед нами. И от этого магазина такой запах! Я прямо обмерла!

И мы с главным заходим внутрь. А там зеркала кругом. И – тысячи конфет! И пирожков разных, и каких-то сладких загогулин. И стоят девушки милые-премилые в белых фартуках. И этот поляк сзади:

Я говорю:

Тогда главный показал на что-то за стеклом. И девушка лопаточкой что-то стала делать, как тесто месить, а потом – раз! И подает мне такой фунтик с розовым шаром. Я взяла. От шара так сладко пахнет. Я попробовала – а он холодный. Даже зубы свело. Я на немца гляжу.

А он кивает: мол, ешь.

И я стала есть. Это как снег сладкий, но только поплотнее. Вкусно, но странно.

Ела, ела. И становилась.

Вообще, я тогда, после всего что было, есть как-то не хотела. Но запахи нравились. Я говорю:

Немцы засмеялись. И поляк этот говорит:

Я кивнула. И мы опять сели и поехали. По этим красивым улицам. А я смотрела в окно и ела потихоньку.

Но если по-честному говорить – мне мороженое не понравилось. Петухи карамельные, что батя с ярмарки привозил, вкуснее. Я их готова была день и ночь сосать.

Выехали мы из города. И поехали по холмам. И холмы эти становились все выше и выше, прямо расти стали до небес! Таких я сроду не видала. У нас было два холма между Колюбакино и Поспеловкой. Мы с девчатами когда за хлебом в Поспеловское сельпо ходили, через эти холмы шли. На макушку взойдешь, встанешь – далеко видать! И дом наш виден, как на ладони. Даже нашего петуха видала.

Но тут – дух захватывает. Дорога узкая пошла, заюлила, как змея, а вниз глянешь – ямы огромадные! И все это елками поросло.

Я спросила:

И едем мы по эти горам Альпам. Все выше и выше.

Так высоко, что уже до облаков достали. И въехали в облака!

Я вниз все поглядываю, а там и не видать ничего – высота такая!

И все мы едем и едем. И нет этому конца. И меня качает из стороны в сторону. А тут еще грудь саднить стала. И задремала я.

Очухалась.

Кругом уже смеркается. Глядь – а меня на руках несут! И несет главный немец. Неловко так! Меня уж давно на руках никто не носил.

Я молчу. Несет он меня по дороге. Вокруг лес весь в снегу стоит. На небе звезды горят. А сзади остальные немцы идут. Я направо глянула: куда он меня несет-то? А там огромадный домина! Весь каменный, свет в окнах, башенки какие-то, красота!

И пошел он наверх по ступенькам. Как бы к дому этому на крыльцо. А там уж ждут его – дверями лязгают. И двери – тяжеленные, железом окованные.

Вошел он со мной на руках, все вокруг каменное, потолок поплыл, светильники горят. А его сапоги – цок, цок, цок.

Идет, идет.

И вдруг двери другие распахнулись, света много сразу.

И немец остановился. И меня осторожно, как куклу, поставил. Но не на пол. А на такой камень белый и большой, как сундук. У нас в Жиздре на таком камне до войны Ленин железный стоял. Потом его немцы сломали.

И я торчу на этом камне. Гляжу – кругом люди стоят, человек сорок. Мужчины, женщины. И на меня молча смотрят.

А немец им что-то сказал по-немецки. И они все ко мне пошли со всех сторон. Идут, как овцы, улыбаются. И все – ко мне! Даже оторопь взяла. А они подошли к камню этому и вдруг все стали на колени. И поклонились мне.

Я моего немца ищу глазами – чего делать-то? А он тоже до пола согнулся в своем мундире черном. И все немцы, что с нами приехали. И поляк этот.

Все вокруг меня!

А потом они головы подняли. И смотрят.

И я вижу – все они белобрысые. И у всех глаза голубые.

И повставали они с колен. И подошел ко мне старик один. И руку протянул. И сказал совсем по-русски:

И я с камня того сошла.

А он говорит мне:

- Храм! Мы рады, что нашли тебя среди мертвых. Ты наша сестра навеки. Мы – твои братья и сестры. Сейчас каждый из нас сердечно поприветствует тебя.

Он обнял меня и сказал:

И мне в сердце торкнуло от его сердца. Словно его сердце с моим поздоровкалось. И опять мне сладко стало, как в поезде. Но он быстро руки свои расплел и отошел.

И стали они все ко мне подходить. По очереди. Называться и обнимать меня. И в сердце мне каждый раз торкало. И совсем по-разному: от одного - так, от другого – эдак.

И так это сладко было, так пробирало меня. Как будто стаканы с вином на сердце опрокидывают. Раз! Раз! Раз!

Я стою, как во сне. Глаза закрылись. Одного хочу – чтоб это вечно было.

Но последний подошел, назвался, обнял, протеребил сердце – и отошел. И вокруг меня сразу пустота – они все теплые поодаль встали. И улыбаются мне так хорошо.

А этот старик взял меня за руку и повел. Через разные комнаты с разными вещами дорогими. Потом наверх по лестнице. Приводит меня в комнату большую, деревянную всю. А посреди комнаты кровать. Вся белая, чистая, пуховая, так и дышит. Он меня к кровати подвел и стал раздевать. А сам весь так и сияет. Улыбка у него такая удивительная, словно он всю жизнь только добро видал и с добрыми людьми дело имел.

Раздел меня до гола, уложил в постель. Одеялом накрыл. И сел рядом.

Сидит, смотрит на меня. И руку мою держит. Глаза у него голубые-преголубые, как вода.

Подержал мне он руку, потом убрал ее под одеяло. И говорит:

А мне так хорошо. Все тело поет. Я говорю:

Он говорит:

Я хотела с ним поспорить, что, мол, совсем не устала. Но тут и впрямь на меня такая усталость навалилась, словно мешки таскала. И провалилась я враз.

Очнулась: где я?

Та же комната, та же кровать. Солнце скрозь занавеску в щель лупит.

С кровати слезла, подошла к окну. Занавески отдернула: мама родная, вот красотища-то! Кругом горы эти самые. Уже совсем без леса, голые, только в снегу. И они до самого неба. Синие такие. А небо-то совсем близко.

А в горах этих – ни души.

И сразу я страшно сцать захотела. И вспомнила – отчего проснулась! Мне сон приснился, будто я ребенок, в пеленки запеленутый. И какой-то чужой человек меня на коленях держит. И я сильно-пресильно сцать хочу. Но должна попроситься, чтобы его не обмочить. А слов-то я еще не знаю! И вот я в пеленках ерзаю и думаю, как сказать: “ Я хочу сцать?” С этим и проснулась.

И так сильно хочется, словно все эти дни только воду одну и ела. А куда пойти посцать – не знаю. Пошла к двери, открыла. Там коридор. Вышла. Иду коридором, думаю, может ведро где стоит. Потом вижу – лестница вниз, красивая деревянная, с шишечками резными. Спустилась по ней немного, гляжу – двери разные. Торкнулась в одну – не заперта. Вошла.

А там три пары стоят на коленях обнявшись. Голые. И молчат.

И на меня вообще никто не оглянулся.

Я как их увидала – сразу вспомнила все, что в поезде было. И так мне хорошо стало, что не сдержалась и обосцалася вся. Так из меня и хлынуло на пол. Да так много – льет и льет! А я стою и смотрю на них, аж в глазах мутится. А лужа-то - прямо к ним! А мне и не стыдно вовсе – застыла как каменная, хорошо, сил нет. Гляжу на них как на пряники, и все. А они в моче моей стоят!

Тут сзади меня позвали:

Очнулась – там женщина. Заговорила со мной, а язык странный – вроде слова какие-то понятны, а вместе трудно. Но не украинский и не белорусский. Да и не польский. Я по-польски-то в лагере понимала.

А женщина взяла меня за руку и повела. Иду за ней голая, мокрыми ступнями шлепаю.

Привела она меня в большую комнату, всю камнем блестящем обложенную. А посреди комнаты стоит как бы большая шайка такая белая с водой. Женщина у меня с груди бинт смотала, вату от раны подсохшей отодрала. И меня в эту шайку тянет. Залезла я и легла. Вода теплая. Приятно.

И тут входит еще одна женщина. И стали они меня мыть как младенца. Всю вымыли, потом встать приказали. Встала я. А надо мной такая бляха железная. И из этой бляхи вдруг вода на меня полилась, как дождик! Так хорошо! Стою и смеюсь.

Потом они меня вытерли. На рану новый бинт наложили. Посадили на табуреточку такую мягкую и стали мазать чем-то. Запах такой приятный. Намазали всю, волосы расчесали, укутали в халат такой мягкий. Подхватили, как мешок, и понесли.

Принесли в большущую комнату. Там шкафы разные, а посередке три зеркала стоят, а возле них такой столик, а на нем пузырьков – тьма тьмущая. И духами воняет. Посадили меня за этот столик. И я себя в трех зеркалах сразу увидала. Господи, Боже мой! Неужели это я? Совсем другой стала за последнее время-то. И не знаю что случилось – или постарела, или поумнела, только от прежней меня там уж только волосы, да глаза остались. Страховито даже как-то…А что делать? В таких случаях дедушка мой покойный так говорил: “Живи да ничего не бойся ”.

Сперва они меня подстригли. Волосы причесали красиво, чем-то намазали пахучим. Потом подстригли ногти на руках и на ногах. И таким напилком мне ногти равнять стали. Прямо как лошади копыто, когда куют! Я чуть от смеха сдержалась, но поняла: Германия!

А после эти женщины меня наряжать принялись: халат сняли, из шкафов да комодов повынимали разную одежду, платья, исподницы разные, порты, да лифы. И разложили. Такое все красивое, чистое, белое!

Сперва мне на сиськи лиф примерили. У меня сисечки-то еще маленькие были. Они лиф самый маленький выбрали, надели. Господи! У нас и бабы-то в деревни сроду лифов не носили, не то, что девки! Я и видала-то лифы эти только в Жиздре, да в Хлюпине в сельпо, где платья да мануфактура.

Потом порты мне надели беленькие. Коротенькие, хорошенькие, как на куклу. После к портам чулки пристегнули. И сразу поверх – коротенькую беленькую исподницу. А она! Вся в кружевах, духами сладкими воняет! Красиво все – слов нет. А поверх платье надели, голубое, с белым воротничком. Потом обувку мне стали подбирать. Как они коробки пораскрыли, как глянула я: мама родная! Не ботинки, не сапожки, а туфли настоящие, от лаку все блестят! Поднесли они мне три коробки на выбор. У меня чуть голова не закружилась. Ткнула пальцем – и надеваю мне туфли на ноги. А туфли-то на каблуках!

Накрасили они мне губы, щеки напудрили. На шею нитку жемчугу повесили. Встала я, глянула на себя в зеркало – аж глаза зажмурила! Красавица какая-то стоит, а не Варька Самсикова!

А они меня за руки – и ведут дальше. Спустились мы вниз.

Внизу огромадная комната, вся каменная. И в ней большущий стол. А за столом сидят все, кто меня тогда встречал. И немцы те, что со мной приехали. Но только они не в форме, а в обычной одежде. И все едят. И еда красивая такая, разная.

Посадили меня на мое место. Все мне улыбаются, как родной. И тот самый старик, Бро, сказал:

- Храм, сестра наша, раздели с нами трапезу. Правило нашей семьи: не есть живое, не варить и не жарить пищу, не резать ее и не колоть. Ибо все это нарушает ее Космос.

И взял грушу, протянул мне. Я взяла и стала есть. И все за столом тоже.

Посмотрела я на стол: мяса нет, рыбы нет, яиц нет, молока нет. И хлеба нет. Зато разных плодов – навалом. И не только груш, - арбузы, дыни, помидоры, огурцы разные, яблоки, даже черешня! И еще много-много всяких других плодов. Которых я и не видала никогда.

И все едят руками. Ни ножей, ни вилок, ни ложек нет.

Я на дыню смотрю – никогда ж не ела, только на базаре видала. А один мужчина заметил, что я гляжу, взял дыню самую большую. И подвинул к себе такой камень острый. Размахнулся – и хрясь дыню о камень! Аж куски да брызги во все стороны! Все улыбаются. А он кусок выбрал и мне протянул. А остальные другим роздал. И стала я впервые дыню есть. Вкуснотища!

Потом клубнику съела, перец сладкий, еще какие-то три плода разные. И черешни наелась до отвала.

Они все поели, встали и разошлись кто куда.

А старик Бро ко мне подошел. Взял меня за локоть и повел. В такую маленькую комнату. И там полно книг. Посадил он меня за столик небольшой, сел напротив. Говорит:

Я говорю:

Он так посмотрел на меня с улыбкой, и говорит:

Я говорю:

- Для сотен миллионов мертвых людей любовь – это просто похоть, жажда обладания чужим телом. У них все сводится к одному: мужчина видит женщину, она нравится ему. Он совершенно не знает ее сердца, но ее лицо, фигура, походка, смех притягивают его. Он хочет видеть эту женщину, быть с ней, трогать ее. И начинается болезнь под названием “земная любовь”: мужчина добивается женщины, дарит ей подарки, ухаживает за ней, клянется в любви, обещая любить только ее одну. Она начинает испытывать к нему интерес, потом симпатию, потом ей кажется, что это тот самый человек, которого она ждала. Наконец они сближаются настолько, что готовы совершить так называемый “акт любви”. Закрывшись в спальне, они раздеваются, ложатся в постель. Мужчина целует женщину, тискает ее грудь, наваливается на нее, вгоняет в нее свой уд, сопит, кряхтит. Она стонет сначала от боли, потом от похоти. Мужчина выпускает в лоно женщины свое семя. И они засыпают в поту, опустошенные и уставшие. Они начинают жить вмете, заводят детей. Страсть постепенно покидает их. Они превращаются в машины: он зарабатывает деньги, она готовит и стирает. В этом состоянии они могут прожить до самой смерти. Или влюбиться в других. Они расстаются и вспоминают о прошлом с неприязнью. А новым избранникам или избранницам клянутся в верности. Заводят новую семью, рожают новых детей. И снова становятся машинами. И эта болезнь называется земной любовью. Для нас же это – величайшее зло. Потому что у нас, избранных, совсем другая любовь. Она огромна как небо и прекрасна как Свет Изначальный. Она не основана на внешней симпатии. Она глубока и сильна. Ты, Храм, почувствовала малую толику этой любви. Ты только прикоснулась к ней. Это лишь первый луч великого Солнца, коснувшийся твоего сердца. Солнца по имени Божественная Любовь Света.

Я хотела что-то спросить, но он вдруг руки мне протянул. И взял мои руки в свои. И я даже сказать ничего не успела, а он глаза закрыл. И словно заснул.

А меня вдруг в сердце – торк!

И все как тогда в поезде накатило. Только еще сильнее. Прямо как в омут с головой – аж искры в глазах. Словно он мне в сердце выстрелил.

А потом началось совсем другое. Как бы он мое сердце стал волочь по ступенькам. И о каждую ступеньку оно стукалось. Но стукалось каждый раз по-разному, как бы каждая ступенька совсем другая, совсем из другого сделана.

И это так было сладко и жутко, что я просто умерла от счастья.

А он все волочет мои сердушко, да волочет.

Выше и выше.

И это все слаще и слаще.

А после – раз! Последняя ступенька. Самая сладкая.

И я вдруг сердцем поняла, что этих ступенек всего 23.

Но я их не считала. А поняла сердцем.

И тут он перестал. А я – как сидела, так и сижу. Все плывет вокруг, а сердце просто огнем горит. И говорить не могу.

Тогда он мне говорит:

- Сейчас я с тобой говорил на языке сердца. Раньше все тебе говорили сердцем только несколько слов. Но всего сердечных слов двадцать три. Я их все сказал тебе. Теперь ты все знаешь.

А я сижу – пошевелиться не могу, так мне хорошо. Никогда в жизни мне так хорошо не было. И я вдруг все поняла. И заревела. Да так, что меня аж скрутило всю: на пол повалилась и реву ревмя. А он встал, мне голову погладил:

Я реву. Да так реву, как никогда не ревела: всю на изнанку выворачивает.

А он позвал кого-то, они меня в спальню понесли. А я у них в руках ужом вьюсь, слезы ручьем хлещут!

Отнесли они меня в спальню, раздели, уложили. А я так разревелась, что остановиться не могу. Захожусь, захожусь вся до бесчувствия, словно помираю. А потом очнусь – где я? Лежу пластом в постели. Только отойду чуть – и опять в слезы. И опять меня всю корежит. И опять нарыдаюсь до бесчувствия.

И так семь дней я прорыдала.

Потом очнулась. Полежала. Плакать уж не хочется. В сердце покой настал. И такой славный! Так спокойно, так хорошо. Но слабость такая. Что и рукой пошевелить не могу. Лежу, в окошко гляжу. А там – елки в снегу. И такие эти елки славные, такие стройные. А снег на них лежит и на солнце блестит.

Не знаю, сколько так я пролежала.

Потом вошла женщина. Принесла мне пить. Я попила.

И вошел старик Бро. Сел ко мне на кровать, руку мою взял. И говорит:

И началась моя новая жизнь.

Можно ли пересказать ее? Конечно нет. Память выхватывает только яркое и дорогое. Но вся новая жизнь моя состояла из яркого и дорогого.

Три года я провела в нашем Доме в австрийских Альпах. Потом, когда война добралась и до наших гор, мы покинули Дом и перебрались в Финляндию. Там, в лесу, на озере нас ждал другой Дом. Я провела в нем еще четыре года.

Я помню все: лица сестер и братьев, их голоса, их глаза, их сердца, учащие мое сердце сокровенным сердечным словам.

Помню...

Появлялись новые голубоглазые и русоволосые, чьи сердца разбудил ледяной молот, они вливались в наше братство, узнавали радость пробуждения, плакали слезами сердечного раскаянья, открывали прекрасный язык сердца, заменяли опытных и зрелых, тех, кто до конца познал слова сердца.

Наконец для меня наступил судьбоносный день: 6 июля 1950 года.

Я встала с восходом солнца, как и другие братья и сестры. Выйдя на поляну перед домом, мы встали попарно, как всегда, обнялись и опустились на колени. Наши сердца заговорили на сокровенном языке. Это продолжалось несколько часов. Затем мы разжали объятия. Вернулись в дом, привели себя в порядок и совершили трапезу.

После трапезы Бро уединился со мной. Он сказал:

- Храм, сегодня тебе предстоит покинуть наше братство. Ты отправишься в Россию. И будешь искать живых среди мертвых. Будить их и возвращать к жизни. Ты прошла с нами долгий путь. Ты овладела языком сердца. Ты познала все двадцать три сердечных слова. Ты готова к служению великой цели. Я расскажу тебе то, что ты должна знать. Это предание живет только в устах, его не существует на бумаге. Слушай же: сначала был только Свет Изначальный. И свет сиял в Абсолютной Пустоте. И Свет сиял для Себя Самого. Свет состоял из двадцати трех тысяч светоносных лучей. И это были мы. Времени не существовало для нас. Была только Вечность. И в этой Вечной Пустоте сияли мы. И порождали миры. Миры заполняли Пустоту. Так рождалась Вселенная. Каждый раз, когда мы хотели создать новый мир, мы образовывали Божественный Круг Света из 23 тысяч лучей. Все лучи направлялись внутрь круга и после 23 импульсов в центре круга рождался новый мир. Это были звезды, планеты и галактики. И однажды мы сотворили новый мир. И одна из семи планет его была вся покрыта водой. Это была планета Земля. Раньше мы никогда не сотворяли таких планет. Это была Великая Ошибка Света. Ибо вода на планете Земля образовала шарообразное зеркало. Как только мы отразились в нем, мы перестали быть лучами света и воплотились в живые существа. Мы стали примитивными амебами, населяющими бескрайний океан. Наши мельчайшие полупрозрачные тела носила вода, но в нас по-прежнему жил Изначальный Свет. И нас по-прежнему было двадцать три тысячи. Но мы были рассеяны по просторам океана. Затем потекли миллиарды земных лет. Мы эволюционировали вместе с другими существами, населяющими Землю. Мы стали людьми. Люди размножились и покрыли землю. Они стали жить умом, закабалив себя в плоти. Уста их говорили на языке ума, и язык этот как пленка покрыл весь видимый мир. Люди перестали видеть вещи. Они стали их мыслить. Слепые и бессердечные, они становились все более жестокими. Они создали оружие и машины. Они убивали и рожали, рожали и убивали. И превратились в ходячих мертвецов. Потому что люди были нашей ошибкой. Как и все живое на Земле. И Земля превратилась в ад. И мы, разобщенные, жили в этом аду. Мы умирали и воплощались снова, не в силах оторваться от Земли, которую сами же создали. И нас по-прежнему оставалось 23 тысячи. Свет Изначальный жил в наших сердцах. Но они спали, как спят миллиарды человеческих сердец. Что могло разбудить их, чтобы мы поняли – кто мы и что нам делать? Все миры, созданные нами до Земли были мертвыми. Они висели в Пустоте, как елочные игрушки, радуя нас. В них пела Радость Изначального Света. Только Земля нарушала Космическую Гармонию. Ибо она была живой и развивалась сама по себе. И развивалась как уродливая раковая опухоль. Но Космическая Гармония не может нарушаться долго. Кусочек сотворенной нами елочной игрушки упал на Землю. Это был один из самых больших метеоритов. И произошло это в 1908 году, в Сибири, возле реки Подкаменная Тунгуска. Метеорит назвали Тунгусским. В 1927 году люди ума снарядили к нему экспедицию. Они прибыли на место, увидели поваленный лес, но метеорита не нашли. В этой экспедиции было пятнадцать человек. Среди них – один двадцатилетний студент, белобрысый парень с голубыми глазами, фанатично верующий в прогресс. Прибыв на место падения метеорита, он испытал странное чувство, которое не испытывал никогда: его сердце затрепетало. Как только это произошло, он замолчал. И перестал разговаривать с членами экспедиции. Он чувствовал сердцем, что метеорит где-то здесь. И от метеорита шла энергия, потрясающая юношу. Эта энергия за два дня перевернула его жизнь. Члены экспедиции сочли, что он сошел с ума. Экспедиция ушла ни с чем. Он отстал от экспедиции. И вернулся на место падения. И нашел метеорит. Это была громадная глыба льда. Она ушла в болотистую почву, гнилая вода сомкнулась над ней, скрыв от людей. Юноша погрузился в болото, поскользнулся и сильно ударился грудью о лед. И сердце его заговорило. И он понял все. Он отколол кусок льда, засунул в рюкзак и пошел к людям. Лед был тяжелый, идти было тяжело. Лед таял. Когда он дошел до ближайшей деревни, ото льда остался небольшой кусок, помещающийся в ладони. Подходя к деревни, он увидел девушку, спящую в траве. Она была русоволоса, голубые глаза ее были полуприкрыты. Он поднял с земли палку, шнурком прикрутил кусок льда к палке и со всей силы ударил ледяным молотом девушку в грудь. Девушка вскрикнула и потеряла сознание. Он лег возле нее и заснул. Когда он проснулся, она сидела рядом и смотрела на него как на брата. Они обнялись. И сердца их заговорили друг с другом. И они поняли все. И пошли искать себе подобных…

Он помолчал и добавил:

Потом Бро продолжил:

Он замолчал глядя на меня.

Едва Бро сказал это, как в моем сердце произошло движение. И я ПОЧУВСТВОВАЛА все, что он сообщил мне на земном языке. Я увидела нас, стоящих в круге, держащихся за руки и говорящих сердечные слова.

Бро почувствовал это. И улыбнулся:

Я была потрясена. Но один вопрос мучил меня:

Он сказал, и я сразу почувствовала. И поняла что такое ЛЁД.

- В России есть трое наших братьев, - продолжал Бро. - Они помогут тебе. И вместе вы сделаете великое дело. Ступай же, Храм.

Так началось мое возвращение на родину.

На следующее утро возле озера Инари я перешла границу СССР. В лесу меня ждала легковая машина. В ней сидели двое мужчин в форме офицеров ГБ. Один из них молча открыл дверь машины, я села. И мы поехали сначала по лесной дороге, потом по шоссе. Ехали молча. Трижды нас останавливали военные патрули. Мои сопровождающие предъявляли им документы, они сразу пропускали нас.

Через четыре часа мы въехали в Ленинград.

Мы остановились возле какого-то дома на Морской. Один из офицеров предложил мне следовать за ним. Мы с ним вошли в дом и поднялись на четвертый этаж. Офицер позвонил в квартиру № 15, повернулся и пошел по лестнице вниз.

Дверь открылась. На пороге стоял среднего роста блондин в форме подполковника госбезопасности. Он был очень взволнован, но изо всех сил держал себя в руках. Неотрывно глядя на меня, он стал отступать вглубь квартиры. Я тоже затрепетала: мое сердце почувствовало брата. Я притворила дверь и пошла к нему. В квартире был полумрак из-за сдвинутых штор. Но несмотря на это, я различила синеву его напряженных глаз.

Мы обнялись, опустились на колени. Наши сердца заговорили. Это продолжалось до вечера. Его сердце явно истосковалось по сокровенному и трепетало неистово. Но оно было достаточно неопытно и знало всего шесть сердечных слов.

Наконец мы разжали объятия.

Придя в себя, он сказал:

Его сердечное имя было Адр.

Он снова замолчал. И долго смотрел на меня. Но я привыкла к этому. У нас в Доме братья и сестры разговаривали на земном языке только по необходимости. Потом он поднял трубку телефона и сказал:

Мы вышли с ним на улицу. Было уже темно.

Возле подъезда ждала машина с шофером и охранником. Нас отвезли на Московский вокзал. Там мы сели в поезд “Ленинград-Москва” и затворились в купе. Адр выложил на столик фрукты. Но есть не смог, а по-прежнему смотрел на меня.

Я же проголодалась и с удовольствием съела несколько плодов. Затем он рассказал мне свою историю. Он – кадровый офицер МГБ в 1947 году был направлен министерством госбезопасности в Германию по делам ГУСИМЗ (Главное управление советского имущества за границей).

В Дрездене на праздничном банкете в честь двухлетия победы над Германией он близко познакомился со своим прямым начальником, генерал-лейтенантом Влодзимирским, возглавляющим отдел ГУСИМЗ. Раньше они встречались только по долгу службы. Влодзимирский, считающийся на Лубянке человеком жестким и малообщительным, внезапно проявил симпатию к Коробову, познакомил его с женой, пригласил в свой особняк, где он обычно останавливался.

В особняке они с женой привязали Коробова к колонне и простучали ледяным молотом. Он потерял сознание. Затем его положили в местный госпиталь, где он приходил в себя в отдельной охраняемой палате. На третий день Влодзимирский пришел к нему, лег в постель, обнял и поговорил сердечно.

Так Коробов стал Адр.

Он расспрашивал меня о братстве, я рассказывала ему все, что знала. Время от времени он плакал от умиления, обнимал меня, прижимал мои ладони к груди. Но я сдерживала свое сердце, чтобы не потрясти Адр слишком сильно.

Я понимала свою мощь.

Утром мы прибыли в Москву на Ленинградский вокзал. Там нас ждала машина.

Мы поехали загород и через некоторое время оказались на даче Влодзимирского.

Был теплый солнечный день.

Адр взял меня за руку и ввел в большой деревянный дом. Окна в нем были занавешены. Посреди гостиной стоял Влодзимирский. Он был тоже среднего роста, плотного телосложения; пижама золотистого шелка облегала его коренастую фигуру; редкие темно-русые волосы были зачесаны назад, в зеленовато-голубых глазах стояли слезы восторга. Я почувствовала на расстоянии его большое и горячее сердце. И затрепетала в предвкушении.

Чуть поодаль стояла жена Влодзимирского – худощавая миловидная женщина. Но она была не наша, поэтому я не сразу заметила ее.

Влодзимирский подошел ко мне. Голова его вздрагивала, сильные руки тряслись. Издав гортанный звук, он опустился на колени и прижался ко мне.

Адр подошел ко мне сзади и тоже прижался.

Они разрыдались.

Жена Влодзимирского тоже заплакала.

Затем Влодзимирский подхватил меня на руки и понес на второй этаж. Там, в спальне он положил меня на широкое ложе и принялся раздевать. Адр и жена помогали ему. Затем он разделся сам. Он оказался поистине атлетического сложения. Он прижался своей широкой белой грудью к моей. И сердца наши слились. Он не был новичком в сердечном языке и знал все двадцать три слова.

Мое маленькое сердце девушки погрузилось в его мощное сердце. Оно дышало и трепетало, горело и содрогалось.

Мне ни с кем, даже со стариком Бро, не было так хорошо.

Наши сердца давно искали друг друга. Они неистовствовали.

Время остановилось для нас…

Мы разжали объятия через двое суток. Наши руки затекли и не слушались, мы еле шевелились от слабости. Но лица наши сияли от счастья.

Моего нового брата звали Ха.

Адр и жена Влодзимирского отнесли нас в ванную комнату и посадили в горячую ванну. Массируя мне онемевшие руки, жена представилась:

Я ответила ей теплым взглядом.

Когда мы окончательно пришли в себя Ха заговорил:

- Храм, в России нас всего четверо: ты, я, Адр и Юс. Адр и я – высокопоставленные офицеры МГБ, самой могущественной организации в России. Юс – машинистка в министерстве Среднего машиностроения. Меня простучали в 1931 году в Баку братья, уехавшие потом вместе с Бро. Юс нашли мы. Ты знаешь, что только лед помогает нам найти братьев. Все наши усилия направлены сейчас на обеспечение регулярной доставки льда. И тайной перевозки его заграницу, где идет наиболее активный поиск наших братьев и сестер. Самый активный поиск ведется в скандинавских странах. В Швеции в трех Домах живут двести девятнадцать братьев. В Норвегии – около ста. В Финляндии – почти семьдесят. До войны в Германии насчитывалось сорок четыре наших. Некоторые из них занимали ответственные посты в НСДАП и СС. К сожалению, в России все было сложнее. Четверо братьев, сотрудников НКВД, погибли в конце тридцатых во время “большой чистки”. Одна сестра из московского горкома партии была арестована и казнена по доносу. Двое других погибли в ленинградской блокаде, я не сумел помочь им. И еще один, мой ближайший брат Умэ, обретенный в 1934 году, генерал-полковник танковых войск, погиб на фронте. Слава Свету, это не отразилось на доставке льда. Но искать новых братьев нам очень трудно. Ты должна помочь нам.

- Но как же они зимой отличают наш лед от обычного льда?

На широкой белой груди Ха виднелись старые шрамы от ледяного молота. Я осторожно коснулась их пальцами.

– Нам пора, Храм, - решительно вздохнул он. - Поедешь со мной.

Мы вылезли из ванны. Адр и Настя обтерли нас, помогли одеться. Ха облачился в свой генеральский мундир, а на меня надели форму лейтенанта госбезопасности. Адр передал мне документы:

- По паспорту ты Варвара Коробова. Ты – моя жена, живешь в Ленинграде, мы с тобой приехали сюда в командировку. Ты сотрудница иностранного отдела лениниградского ГБ.

У ворот дачи ждала черная машина. Мы втроем сели в нее и поехали в Москву. Настя осталась дома.

В Москве мы подъехали к массивному зданию МГБ на Лубянке. Вошли, предъявили документы, поднялись на третий этаж. В коридоре несколько встречных офицеров подобострастно отдали честь Ха. Он вяло ответил. Вскоре мы вошли в его громадный кабинет, где в секретарской комнате нас стоя приветствовали трое секретарей. Ха прошел мимо них, распахнул двойные двери кабинета. Мы проследовали за ним, Адр притворил двери.

Ха бросил кожаную папку на свой большой рабочий стол, подошел ко мне, обнял:

- Здесь нет подслушивающих устройств. Как я счастлив, сестра! Вместе с тобой мы сделаем большие дела. Ты одна из нас знаешь все 23 сердечных слова. Твое сердце умное, сильное и молодое. Мы скажем тебе что делать.

Сзади ко мне приблизился Адр, обнял, прижался:

Зазвонил один из четырех черных телефонов.

Недовольно зарычав, Ха разжал объятья, подошел к столу, снял трубку:

Он бросил трубку на рычажки, посмотрел на меня своими зеленовато-голубыми глазами:

Я кивнула с улыбкой.

Дубовая дверь кабинета робко приоткрылась, просунулась плешивая голова:

В кабинет вошел маленький худощавый полковник с некрасивым лицом и тонкими черными усиками. За ним два дюжих лейтенанта втащили под руки полного человека в изорванной и окровавленной униформе с сорванными знаками различия. Лицо его посинело и оплыло от побоев. Он бессильно упал на ковер.

Они пожали друг другу руки.

Ха перевел взгляд на избитого толстяка, сцепил замком тяжелые руки:

Ха кивнул, положил папиросу в пепельницу:

Толстяк молчал, шмыгая разбитым носом.

Полковник притих и сел на стул.

Лейтенанты подняли толстяка и посадили в кресло.

Лицо Ха внезапно погрустнело. Он посмотрел на свои ногти. Потом перевел взгляд в окно. Там на фоне залитой солнцем Москвы чернел памятник Дзержинскому.

В кабинете наступила тишина.

Толстяк поднял на него остекленевшие глаза.

- Ваша жена, Саша, да? Она любила купаться рано утром. А мы с Настей – тоже. Однажды мы втроем так далеко заплыли, что у Саши свело ногу. Она испугалась. Но мы с Настей люди морские. Я ее поддержал под спину, а Настя нырнула и укусила вашу жену за икру. А назад мы ей помогли доплыть. Она плыла и рассказывала про вашего сына. Павлик, кажется? Что он сам сделал паровоз из самовара. Паровоз ехал. А Павлик топил его стружками. И карандашами. Сжег две коробки цветных карандашей. Которые вы ему привезли из Ленинграда. Было такое?

Толстяк тупо молчал.

Ха снова сунул в рот папиросу, но не зажег:

- Я ведь был тогда простым майором НКВД. Меня премировали путевкой в санаторий. А вы тогда командовали корпусом. Легендарный комкор Емельянов! Смотрел я на вас в столовой и думал: до него как до неба. А вы выгораживаете Шахназарова. Да эта гнида мизинца вашего не стоит.

Подбородок толстяка стал подергиваться, круглая голова качнулась. И слезы хлынули из глаз. Он обхватил голову руками и зарыдал в голос.

- Отведите генерала в триста первый. Пусть он отоспится, поест нормально. И напишет. Все как надо, - проговорил Ха, глядя в окно.

Притихший полковник кивнул лейтенантам. Они подхватили рыдающего Емельянова и вывели из кабинета. Зазвонил телефон.

- Влодзимирский, - снял трубку Ха. – Здорово, Богдан! Слушай, я тут “Правду” вчера открываю, глазам своим не верю! Да! Молодец! Вот так, кадры Лаврентия Павловича! Знай наших, а?! Слушай, это какой же у тебя по счету? Уууу! Поздравляю! Меркулов вам с Амаяком теперь по бюсту отлить должен!

Ха раскатисто расхохотался.

- Ну, бывай здоров, Коробов, - протянул руку полковник и, покосившись на Ха, покачал головой. – Другого такого, как наш Лев Емельянович, нет.

Договорив, Ха повесил трубку:

- Вам надо оформить командировки. У Радзевского на шестом. Потом мы отправимся к сестре Юс.

Мы с Адр поднялись на шестой этаж, нам оформили командировки в Магадан. Мы получили деньги, документы. Вместе с Ха вышли из здания, сели в машину и поехали на улицу Воровского. Оставив машину с водителем на улице, мы прошли дворами, вошли в обшарпанный подъезд, поднялись на третий этаж. Адр постучал в дверь. Она тут же распахнулась и на нас с воем кинулась пожилая высокая дама в пенсне. Она буквально выла от радости и тряслась.

Адр зажал ей рот. Мы вошли в квартиру. Она была большой, пятикомнатной, но коммунальной. Однако четыре комнаты были опечатаны. Как мне объяснил потом Ха, он сделал так, чтобы соседей сестры Юс арестовали. Так было удобней встречаться.

Завидя меня, Юс сразу оплела мои плечи своими длинными подагричными руками, прижалась большой отвислой грудью, и мы с ней рухнули на пол. Адр и Ха в свою очередь обнялись и опустились на колени.

Сердце Юс, несмотря на ее солидный возраст, было совсем по-детски неопытным. Оно знало только два слова. Но вкладывало в них столько силы и желания, что я была потрясена. Её сердце жаждало, словно путник, заблудившийся в пустыне. Оно пило мое сердце отчаянно и безостановочно.

Прошло почти девять часов.

Руки Юс разжались, она без чувств распласталась на старом паркете.

Я чувствовала себя опустошенной, но удовлетворенной: я учила сердце Юс новым словам.

Вид Юс был ужасный: побелевшая и худая, она лежала без движения, вперившись остекленевшими лиловыми глазами в потолок; из приоткрытого рта торчала вставная челюсть.

Но она была жива: я прекрасно чувствовала ее тяжко бьющееся сердце.

Ха принес из ее комнаты кислородную подушку, поднес резиновую трубку с раструбом к ее посеревшим губам, Адр открыл вентиль.

Кислород постепенно привел ее в чувство. И она глубоко, со стоном вдохнула.

Ее подняли, перенесли в комнату. Адр прыснул ей в лицо водой.

- Великолэ-э-эпно, - устало произнесла она и протянула ко мне трясущуюся руку.

Я взяла ее в свою. Старческие пальцы ее были мягки и прохладны. Юс прижала мою руку к своей груди.

Адр принес всем воду и абрикосы.

Мы стали есть абрикосы, запивая их водой.

Я рассказала. Она слушала с выражением почти детского восторга. Когда я дошла до разговора с Бро и его напутствия, слезы потекли по морщинистым щекам Юс.

Мы все обнялись.

Затем Ха рассказал о ближайших планах. Нам предстояло сложное дело. Мы с Адр слушали Ха затаив дыхание. Но Юс не могла слушать более десяти секунд: она вскакивала, бросалась ко мне, обнимала мои колени, прижималась, бормоча нежные слова, потом отбегала к окну, стояла, всхлипывая и тряся головой.

В комнате ее был настоящий хаос из вещей и книг, посреди которого как скала возвышалась большая немецкая печатная машинка с заправленным листом. В прежней жизни Юс подрабатывала дома машинописью, а днем печатала в своем министерстве. Теперь у нее не было материальных проблем. Как у всех нас.

Юс умоляла Ха взять ее в командировку, но он запретил ей.

Она разрыдалась.

Юс бил озноб. Вставные челюсти ее клацали, колени тряслись. Мы успокоили ее валерьянкой, уложили в постель, накрыли пуховым одеялом, в ноги сунули грелку. Лицо ее сияло блаженством.

Я поцеловала ее руку.

Она с умилением глянула на меня и тут же провалилась в глубокий сон.

Мы вышли, сели в машину и через час езды были на военном аэродроме в Жуковском. Там нас ждал самолет.

Мы разместились в небольшом салоне. Пилот отрапортовал Ха о готовности, и мы взлетели.

До Магадана мы добирались почти сутки: дважды дозаправлялись и переночевали в Красноярске.

Когда я летела над Сибирью и видела бескрайние леса, прорезанные лентами великих сибирских рек, я думала о тысячах голубоглазых и русоволосых братьев и сестер, живущих на необъятных просторах России, ежедневно совершающих механические ритуалы, навязанные цивилизацией, и не догадывающихся о чуде, скрытом в их грудных клетках. Их сердца спят. Проснутся ли они? Или, как миллионы других сердец, отстучав положенное, сгниют в русской земле, так и не узнав опьяняющей мощи сердечного языка?

Я представляла тысячи гробов, исчезающих в могилах и засыпаемых землей, я чувствовала адскую неподвижность остановившихся сердец, гниение в темноте божественных сердечных мышц, проворных червей, пожирающих бессильную плоть, и живое сердце мое содрогалось и трепетало.

- Я должна разбудить их! – шептала я, глядя на проплывающий внизу лесной океан…

В Магадан мы прилетели ранним утром.

Солнце еще не встало. На аэродроме нас ждали две машины с двумя офицерами МГБ. В одну машину погрузили четыре продолговатых цинковых ящика, во вторую сели мы.

Проехав через город, показавшийся мне не лучше, но и не хуже других городов, мы свернули на шоссе и после получаса не очень плавной езды, подъехали к воротам большого исправительно-трудового лагеря.

Они сразу же открылись, мы въехали на территорию. Там стояли деревянные бараки, а в углу белело единственное кирпичное здание. Мы подъехали к нему. И нас сразу встретило начальство лагеря – трое офицеров МГБ. Начальник лагеря, майор Горбач, радушно приветствовал нас, стал приглашать в здание администрации. Но Ха сообщил ему, что мы очень торопимся. Тогда он засуетился, отдал распоряжение:

Вскоре Сотников привел десятерых изможденных грязных заключенных. Несмотря на теплую летнюю погоду, на них были рваные ватники, валенки и шапки-ушанки.

Они сняли свои шапки. Все они выглядели стариками. Семеро были блондинами, один – альбиносом, у двоих были совершенно седые волосы. Голубыми глаза были только у четырех, включая седого.

Ха вынул из портсигара папиросу, размял, понюхал:

Через некоторое время мы вошли в здание. Самую большую комнату отвели под простукивание. Окна в ней были забраны ставнями, горели три яркие лампы, из стен торчали наручники. Четверых пристегнули к ним. Голые по пояс, с завязанными ртами и глазами, они стояли у стен.

Внесли цинковый ящик. Ха распорядился, чтобы все покинули здание.

Адр открыл ящик. Он был с толстыми стенками и весь засыпан искусственным льдом, в котором хранят мороженое. Из-под дымящихся кусков льда торчали ледяные молоты. Я положила на них руки. И сразу же почувствовала невидимую вибрацию небесного льда. Она была божественна! Руки мои трепетали, сердце жадно билось: ЛЁД! Я не видела его так долго!

Адр надел перчатки, вытянул один молот и приступил к делу. Он простучал того самого седого. Он оказался пуст. И быстро умер от ударов. Потом молот взял Ха. Но в этот день нам не повезло: другие тоже оказались пустышками.

Отшвырнув разбитый молот, Ха достал пистолет и добил покалеченых.

Мы обнялись, кусочки льда хрустели у нас под ногами. Мое сердце чувствовало каждую льдинку.

Выйдя из здания, мы услышали выстрелы неподалеку.

Ха махнул на него рукой, пошел к машине:

За две недели мы объездили восемь лагерей, простучали девяносто два человека. И нашли только одного живого. Им оказался сорокалетний вор-рецидивист из Нальчика Савелий Синайко по кличке “Домна”. Кличка эта была дана ему за татуировку на ягодицах: двое чертей с лопатами угля в руках. Во время хотьбы черти как бы закидывали уголь ему в анус. Но это была не единственная татуировка на полноватом, коротконогом и волосатом теле “Домны”: грудь и плечи его покрывали русалки, сердца, пронзенные ножами, пауки и целующиеся голуби. А посередине груди был вытатуирован Сталин. От ударов ледяного молота лик вождя стал обильно кровоточить. К этому окровавленному Сталину я прижала ухо и услышала:

Сердце мое почувствовало пробуждение другого сердца.

Это переживание ни с чем не сравнимо.

Слезы восторга брызнули из моих глаз, и окровавленными губами я прижалась к некрасивому, грубому, иссеченному шрамами лицу обретенного брата:

- Здравствуй, Шро.

Мы разрезали его путы, сняли повязку со рта. Тело его бессильно сползло на пол, глаза закатывались, а из губ слышался слабый, но злобный шепот:

Потом он потерял сознание. Ха и Адр целовали ему руки. Я плакала, трогая его коренастое тело, десятки лет носившее в себе запечатанный сосуд Света Изначального. Отныне этому телу суждено было жить.

Через месяц мы сидели с Шро в ресторане наверху гостиницы “Москва”. Стоял теплый и сухой августовский день. Слабый ветерок колебал полосатый тент. Мы ели виноград и персики. Внизу раскинулся главный русский город. Но мы не смотрели на него. Шро держал мои руки в своих татуированных грубых руках. Наши голубые глаза не могли расстаться ни на секунду. Даже, когда я вкладывала виноградину в губы Шро, он продолжал смотреть на меня. Мы почти не разговаривали на земном языке. Зато сердца наши трепетали. Мы готовы были оплести друг друга руками и упасть где угодно – здесь, над Москвой, в метро, на тротуаре, в подъезде или на помойке. Но наши чувства были столь высоки, что самосохранение было частью их.

Мы берегли себя.

И наши сердца.

Поэтому давали говорить им только в укромных местах. Где не было живых мертвецов.

Он прищурился. Задумался. И заулыбался. Стальные зубы его засверкали на солнце.

Мы все понимали всё: и юная я, и угловатый Шро, и мудрый Ха, и беспощадный Адр, и старая Юс.

Мы делали великое дело.

И время отступало перед вечностью. А мы проходили сквозь время, как лучи света сквозь водяную толщу. И достигали дна…

В сентябре и октябре мы посетили восемнадцать лагерей в Мордовии, Казахстане и в Западной Сибири. Почти двести ледяных молотов было разбито о худые грудины заключенных, но только два сердца заговорили, назвав свои имена:

Нас стало семеро.

И мы продолжали поиски в низших слоях. Новая установка Ха была во многом продиктована временем: репрессивный аппарат слишком быстро и непредсказуемо уничтожал советскую элиту. Уцелеть в сталинской мясорубке высокопоставленным людям было трудно. Никто не был уверен в своей безопасности, никто не был защищен от репрессий. Даже те, кто пил со Сталиным по ночам и пел с ним грузинские песни.

Поэтому мы даже не делали попыток найти своих среди партийных и военных бонз. Потери 30-40-ых навсегда отрезвили Ха.

Но лагеря тоже не решали проблему поиска. Трое найденных там братьев были жалкой наградой за огромный риск и скрупулезную подготовку.

Ха и Адр разработали новый план поиска: надо было ехать на север России, в Карелию, на Белое море, в земли, богатые русыми и голубоглазыми.

При поддержке своего патрона, всесильного Лаврентия Берии, в МГБ Ха создал спецотряд “Карелия” якобы для поиска дезертиров и немецких пособников, скрывающихся в лесах Карелии. Это было небольшое, но мобильное подразделение, состоявшее из бывших оперативников СМЕРШа, призванных во время войны бороться с немецкими шпионами и диверсантами. Однако, следуя традиционной практике НКВД, смершевцы в основном занимались фабрикацией фальшивых дел, арестовывая невинных красноармейцев и выбивая из них необходимые показания, после чего новоиспеченных “немецких шпионов” благополучно расстреливали.

Шестьдесят два головореза-смершевца, отобранные Ха в спецотряд “Карелия”, подчиняющийся лично Берии, были готовы выполнить любое приказание. Эти воистину беспощадные люди воспринимали род человеческий как мусор и получали высшее удовлетворение от простреленных затылков. Отрядом руководил Адр.

В апреле 1951 года отряд приступил к выполнению секретной операции “Невод”: прибыв в Карелию, в городок Лоухи, оперативники принялись арестовывать голубоглазых блондинов и блондинок. Их доставляли в Ленинград, где в подвалах “Большого Дома” мы с Ха, Шро и Софре простукивали их.

Это была тяжелая работа. Иногда нам приходилось простукивать до 40 человек в день. К вечеру мы валились с ног от усталости. Лаборатория, в которой трое зеков-инженеров раньше изготовляли молоты, не справлялась. К инженерам посадили еще пятерых, увеличив план втрое, они работали по 16 часов в сутки, делая по 30 молотов ежедневно. Самолетом их доставляли в Ленинград, чтобы в сумрачном подвале МГБ мы разбивали их о белокожие карельские груди.

Руки и лица наши были иссечены осколками разлетающегося льда, мышцы рук стали железными, ныли и болели, из-под ногтей временами сочилась кровь, ноги распухали от многочасового стояния. Нам помогала жена Ха. Она обтирала наши лица, забрызганные карельской кровью, подавала теплую воду, массировала руки и ноги.

Мы работали как одержимые: ледяные молоты свистели, трещали кости, стонали и выли люди. Внизу, этажом ниже непрерывно гремели выстрелы – там добивали пустышек. Их было как всегда – 99%. И только один процент составляли живые. Но сколько радости доставляли нам эти единицы из сотен!

Каждый раз, прижимаясь к окровавленной, трепещущей груди, и слыша трепыхание пробуждающегося сердца, я забывала обо всем, плакала и кричала от радости, повторяя сердечное имя новорожденного:

Их было совсем немного. Как золотых самородков в земле. Но они были! И они сверкали в наших натруженных, окровавленных руках.

Живых наших сразу доставляли в тюремный госпиталь МГБ, где проинструктированные Ха врачи оказывали им необходимую помощь.

Число их медленно росло.

Спецотряд завершил операцию в Лоухи и двинулся на юг по железной дороге – через Кемь, Беломорск, Сегеж – к Петрозаводску. Пока оперативники прочесывали очередной город, на станции стоял спецпоезд, предназначенный для перевозки заключенных. После прочесывания города поезд наполнялся русоволосыми и шел в Ленинград.

За два с половиной месяца неустанной работы мы нашли 22 брата и 17 сестер.

Это была Победа Света! Россия поворачивалась в сторону Светоносной Вечности.

Спецотряд “Карелия” приблизился к Петрозаводску – старинному русскому порту, крупному городу со стопятидесятитысячным населением, северной карельской столице, изобилующей голубоглазыми и русоволосыми.

Для осуществления операции “Невод-Петрозаводск” спецотряд был усилен двадцатью офицерами-оперативниками и пятнадцатью тюремщиками из лубянской тюрьмы.

Десятки ледяных молотов ждали в холодильниках своего часа.

Но наступил зловещий июль 1951 года. Сфабрикованное в недрах Лубянки “дело кремлевских врачей-убийц”, якобы готовящихся отравить Сталина и других партийных бонз, обернулось против МГБ: был арестован министр госбезопасности Абакумов. И над Лубянкой повисла угроза новой чистки.

Оживились старые враги Берии в ЦК и в Министерстве обороны. В Политбюро посыпались доносы на заместителей Абакумова, одним из которых был Ха.

И Ха принял решение приостановить карельскую операцию.

Спецотряд был отозван, пустой спецпоезд вернулся в Ленинград.

Необходимо было переждать, “уйти на дно”, как сказал Ха. Мы с Адр получили месячный отпуск и отправились в один из санаториев МГБ, расположенный на крымском побережье неподалеку от Евпатории. Ха с женой улетели в Венгрию на озеро Балатон. Шро жил у Юс. Мир и Софре проводили лето подсобными рабочими в одном из пионерских лагерей МГБ.

Оказавшись после подвалов “Большого Дома” в жарком и ленивом Крыму, где все рассчитано на примитивный советский “отдых”, подразумевающий почти растительное существование, я сперва не могла найти себе места. Тридцать девять новообретенных братьев и сестер не давали мне покоя. За сотни километров от них, я чувствовала их сердца, я помнила имя каждого, я говорила с ними.

Адр, понимая мое состояние, старался помочь. Рано утром, до восхода солнца мы заплывали к диким скалам, сплетались там и застывали на многие часы, подобно древним ящерам.

Но мне было мало сердца Адр. Я рвалась в тюремный госпиталь, где лежали все мои братья и сестры. Я хотела их. Я умоляла и плакала.

И я била о скалы свои бесполезные руки.

Адр скрежетал зубами от бессилия.

Вскоре со мной стало что-то происходить. Это началось в воскресный вечер, когда Адр, всячески старавшийся помочь мне побороть тоску, решил сводить меня в кино. Кино показывали только по воскресеньям в простом летнем кинотеатре. Вместо обещанной новой кинокомедии, в тот вечер стали показывать “Чапаева”. Кто-то выкрикнул, что он уже видел “Чапаева” двадцать раз. Ему возразил какой-то пожилой мертвец:

Я смотрела “Чапаева” девочкой. Тогда этот фильм потряс меня. Я прекрасно помнила его. Но когда пошли первые кадры и на простыне появились люди, я не смогла их разглядеть. Это были какие-то серые пятна, мелькание, всполохи света и тени. Сначала я подумала, что ошибся киномеханик. Но чередующиеся с изображением надписи я могла нормально прочесть. Все остальное плыло и мелькало. Я глянула в зал: все молча смотрели, никто не кричал: “резкость!” или “кинщика на мыло!”

Адр тоже смотрел.

Мы встали, прошли к последней лавке и сели. Но для меня ничего не изменилось: я по-прежнему читала надписи, но другого не различала. Адр подумал, что у меня просто плохое зрение. Когда на простыне появилась очередная надпись, он спросил:

Он задумался. Рядом с нами сидела пьяноватая пара. Они непрерывно целовались. Я стала смотреть на них. Похоть мертвецов мне казалась такой дикой. Я смотрела на целующихся как на двух механических кукол. Женщина заметила мой взгляд:

- Чего пялишься? Гляди туда! – показала она на экран и мужчина, тискающий ее пухлое тело, засмеялся.

Я перевела взгляд на экран. Там Петька рассказывал Анке об устройстве пулемета. Но я видела лишь два дрожащих темных пятна.

И два пятна слились.

Зал засмеялся.

Мы с Адр вышли. Вокруг стояла черная южная ночь. Пели цикады. В здании санатория, утопающего в акациях и каштанах, горели редкие окна. Мы вошли в вестибюль.

За стойкой дремали двое консьержек. Над ними на стене висел большой портрет Сталина. Я никогда не обращала на него внимания. Но что-то заставило меня взглянуть на портрет. Вместо Сталина в белом кителе в раме расплывалось бело-коричневатое пятно с золотистыми вкраплениями.

Я уставилась на портрет. Подошла ближе. Пятно переливалось и плыло.

Я зажмурилась, тряхнула головой, открыла глаза: то же самое.

Консьержки проснулись и с интересом смотрели на меня.

Консьержки переглянулись.

Потом перевела взгляд на консьержек. Они настороженно смотрели на меня. Я заметила стопку открыток, лежащую на стойке. Взяла одну. Внизу открытки было написано синим: ПРИВЕТ ИЗ КРЫМА! Над надписью клубилось что-то зеленовато-красное.

Я положила открытку. И повиновалась.

Поднимаясь с Адр по лестнице, услышала шепот консьержек:

В номере Адр обнял меня:

Вместо ответа я достала наши паспорта. Открыла. Вместо фотографий я видела только серую рябь. Но все надписи прочла нормально.

Я вынула из сумочки зеркальце, посмотрела на себя. В зеркале черты моего лица плыли и сливались. Я навела зеркало на лицо Адр: то же самое. Я не могла разглядеть в зеркале его лица.

Я быстро провалилась в сон.

С момента пробуждения моего сердца я не видела снов. Последние мои яркие, но короткие сны я видела в поезде, когда нас как скот увозили из России: мне снилась мама, отец, деревня, шумные деревенские праздники, когда мы все вместе и счастливы, но все быстро обрывалось на самом милом и родном, и я просыпалась в том жутком вагоне.

А самый последний сон я видела ночью в фильтрационном лагере: мне снился пожар – большой и страшный. Горело все кругом, люди носились, как тени. А я искала нашу собаку Леску. Я очень любила ее. И чем дольше я ее искала, тем явственней понимала, что она сгорела, потому что никто из взрослых не догадался ее отвязать. Они спасали какие-то мешки, сундуки и хомуты. Ужаснее всего в том сне было чувство бессилия, невозможности вернуть все назад. Я проснулась в слезах, повторяя:

- Леска! Леска!

В ту ночь в санатории мне впервые за восемь лет приснился сон. Вернее, он не приснился. Я его не видела, но прочувствовала.

Я просто сидела в саду возле Дома и трогала сестру Жер, которая спала. Стояло лето, было тепло и безветренно. Мы только что закончили говорить сердцами. Я любила сердце Жер. Оно было подвижным и активным. И было быстрее моего. После двух часов сердечного разговора во рту было как всегда сухо и слегка ныли онемевшие руки. Жер спала как ребенок – раскинувшись на спине, приоткрыв рот. Лицо ее источало усталое блаженство. Я стала трогать ее маленький острый подбородок. Его покрывали крохотные веснушки. На переносице их было больше. Я коснулась ее переносицы. Но рыжие ресницы Жер даже не вздрогнули: сон ее был крепок. Вдруг сзади раздалось слабое поскуливание. И я сердцем почувствовала, что за спиной у меня стоит наша собака Леска. Я оглянулась. Лохматая серо-черная Леска стояла, вывалив розовый язык и радостно дыша. Зеленоватые глаза ее лучились радостью. Сердце мое затрепетало от счастья: моя любимая Леска жива, она не погибла на пожаре! На шее Лески болтался обрывок веревки, шерсть с правого бока была опалена.

Но собака вдруг резко отпрянула и побежала к Дому. Я вскочила и, зовя ее, кинулась следом. Леска вбежала по ступеням, юркнула в приоткрытую дверь южной веранды, увитой диким виноградом. Я вбежала вслед за ней. Веранда была пуста. И в ней было сумрачно и прохладно, как всегда летом. Посередине стояло кресло, в нем сидел старик Бро. Леска сидела возле. Они оба внимательно смотрели на меня. Бро показал мне пальцем, я повернула голову и увидела на противоположном конце террасы свое изображение в полный рост. Это была не картина и не фотография, а нечто потрясающее по совершентву: абсолютная копия меня. Я пошла к своему двойнику. Но чем ближе я подходила, тем сильнее я чувствовала ПУСТОТУ внутри моей копии. Это было чистое изображение, поверхность, повторяющая мои формы. Внутри изображения не было ничего. Я приблизилась. Копия Варьки Самсиковой была абсолютная. Я разглядела мельчайшие поры на коже лица, шрамик над бровью, влагу в уголках голубых глаз, золотистый пушок под скулами, трещинки на губах, родинку на шее. Моя копия тоже внимательно разглядывала меня. Наконец мы обе повернулись к Бро. Леска привстала и, возбужденно поскуливая, навострив уши, смотрела на нас.

Собака подбежала сперва к копии, понюхала, взвизгнула и, зарычав, отпрянула ко мне. Я присела и с наслаждением запустила пальцы в собачью шерсть. Моя копия стояла и, улыбаясь, смотрела на нас. Леска снова зарычала на нее. И копия исчезла.

Я проснулась. Открыла глаза.

Было утро.

Мир был таким же, как и вчера. Я лежала в нашей кровати. Адр в номере не было. Я протерла глаза, села. Затем приняла душ, привела себя в порядок, оделась и вышла из номера.

Спустившись вниз, я вошла в столовую, где завтракали отдыхающие, и замерла в изумлении: вместо людей за столами сидели МЯСНЫЕ МАШИНЫ! Они были АБСОЛЮТНО мертвы! В их уродливых, мрачно-озабоченных телах не было ни капли жизни. Они поглощали пищу: кто мрачно-сосредоточенно, кто бодро-суетливо, кто механически-равнодушно.

За нашим столом сидела пара. Они ели живые фрукты: груши, черешню и персики.

Но эти чудесные персики не могли и на толику оживить их тела!

Зачем же они их ели? Это было так смешно!

Я расхохоталась.

Все прекратили есть и уставились на меня. Их лица повернулись ко мне. И впервые в жизни я не увидела человеческих лиц. Это были морды мясных машин.

И вдруг эту массу мертвого мяса рассек луч света: через столовую ко мне шел Адр. Он был СОВСЕМ ДРУГОЙ! Он был живым. Он не был машиной. Он был моим БРАТОМ. И у него было СЕРДЦЕ. Оно сияло Светом Изначальным.

Я двинулась ему навстречу. И мы обнялись посреди мира чудовищ.

По телам мясных машин как черви поползли смешки. Одна из жующих машин открыла рот и громко изрекла:

И столовая наполнилась жирным хохотом мясных машин…

С этого дня я стала видеть сердцем.

С мира спала пленка, натянутая мясными машинами. Я перестала видеть только поверхность вещей. Я стала видеть их суть.

Это не значит, что я ослепла. Я прекрасно различала вещи и ориентировалась в пространстве. Но любые изображения – картины, фотографии, кино, скульптуры – для меня исчезли навсегда. Картины стали для меня простыми холстами, покрытыми краской, на экране в кинотеатре я видела только игру световых пятен.

Сердцем я могла видеть человека или вещь изнутри, знать их историю.

Открытие это было равносильно пробуждению моего сердца под ударами ледяного молота.

Но если после тех ударов, мое сердце просто ожило и стало чувствовать, то теперь оно умело ЗНАТЬ.

И я успокоилась.

Мне не за чем было волноваться.

Месяц отпуска прошел.

В Москве на место арестованного министра ГБ Абакумова был назначен Игнатьев – партийный функционер, для Лубянки человек совершенно новый. Поэтому – непредсказуемый. Но его первым заместителем стал Гоглидзе – выдвиженец Берии, старый приятель Ха. Это успокоило нас. Под прикрытием Гоглидзе, мы могли бы завершить операцию по поиску живых в Карелии.

Ха вызвал нас из Крыма. Мы прилетели в дождливую сентябрьскую столицу, готовые к новым подвигам во имя Света…

Но случилась непредвиденное.

Игнатьев, начавший расследование “преступной деятельности Абакумова”, получил донос от заместителя начальника лагеря, где добывали драгоценный Тунгусский лед. Лейтенант ГБ Волошин писал, что “лагерь № 312/500 по добыче никому не нужного льда в нечеловечески тяжких условиях вечной мерзлоты был создан Абакумовым для прикрытия японских шпионов, пробирающихся на территорию СССР и наносящих вред нашему трудовому народу”.

Вероятно, Волошин, просто решил воспользоваться очередной чисткой в ГБ, чтобы получить новое назначение или повышение по службе за “бдительность”.

Несмотря на явную абсурдность, донос возымел действие: работы в лагере было велено прекратить. Игнатьев назначил комиссию по расследованию. К счастью, ее возглавил полковник Иванов из главного экономического управления МВД, жизнью обязанный Ха, спасшего его в 39-ом от ареста.

Ха заставил Иванова включить в комиссию Адр и меня, в качестве секретарши.

Перед командировкой Ха вызвал Иванова и нас к себе в кабинет.

Мы стояли перед его массивным столом.

- Летите, соколы, летите, - напутствовал он нас, гоняя незажженую папиросу в своих красивых суровых губах. – Разберитесь – что и как. Вы парни въедливые. Ройте землю, как кабаны.

Ха внушительно посмотрел на Иванова.

И Иванов не ошибся.

Он знал, что Влодзимирский человек Берии, а не опального Абакумова. А Берия стоял ближе всех к Сталину. Значит, стоило прислушаться к намеку.

Едва мы добрались до занесенного снегом и продуваемого ледяными ветрами лагеря № 312/500, Иванов приказал арестовать лейтенанта Волошина.

Глухой полярной ночью при свете трех керосиновых ламп в бревенчатом БУРе голого Волошина положили навзничь на лавку и привязали. Иванов, как человек обстоятельный, прихватил с собой двух плечистых лейтенантов-костоломов из оперативного отдела. Один лейтенант сел Волошину на грудь, другой принялся стегать его плеткой по половым органам.

Волошин выл в ночи.

Вой его слышали 518 зеков, затаившихся в своих бараках и ожидающих вердикта московсой комиссии: они уже месяц не работали. Это пугало их.

Начальник лагеря месяц пил в своем домике.

Я сидела с листом бумаги, готовая записывать показания подследственного. Адр прохаживался вдоль стены.

Рябой лейтенант с оттяжкой сек Волошина по стремительно распухающей мошонке, бормоча:

Волошин выл часа три. За это время он много раз терял сознание, и его отливали водой и терли снегом. Потом он признался, что еще в 41-ом году пятнадцатилетним юношей в глухой сибирской деревне был завербован японской контрразведкой. Когда он, захлебываясь слезами и соплями, трясущейся рукой подписывал свои “показания”, составленные Ивановым и записанные мной, я сердцем видела его сущность. Он понимал, что подписывает себе приговор. Все мясо-машинное существо его в этот миг было заполнено образом матери – простой сибирской крестьянки. Мать сидела в его голове, как каменное ядро, повторяя одно и то же:

С каменной мамой в голове он мог подписать что угодно.

На следующее утро тройка укутанных попонами лошадей повезла в Усть-Илимск скованного наручниками Волошина с двумя конвойными и долговязого фельдегеря с портфелем. В портфеле лежал отчет следственной комиссии и показания лейтенанта Волошина.

А мы задержались в лагере, ожидая комфортную машину с печкой.

Иванов и лейтенанты запили с начальником лагеря, который от радости, что дело обернулось хорошо, готов был целовать им ноги.

Мы же с Адр велели заложить сани и поехали “покататься”. На самом деле понятно КУДА нас тянуло.

Выехав из ворот лагеря, Адр направил лошадь по большаку, ведущему к месту добычи ЛЬДА. Большак, по которому гоняли колонны зеков и возили добытый лед, был припорошен снегом, за месяц простоя его никто не чистил. Сытая кобыла начальника лагеря легко тянула сани, в них сидели мы, укрытые медвежьей полостью. Было солнечно и морозно.

Я и Адр почувствовали ЛЕД сердцами еще в лагере. Но теперь это чувство усиливалось с каждым шагом лошади.

Вокруг простирались покатые невысокие сопки, покрытые редкой растительностью. Местный лес был повален ударной волной в 1908 году при падении метеорита, а новый рос плохо, клочьями. Снег блестел на ярком солнце, громко скрипел под полозом.

От лагеря до места падения было семь верст.

Мы проехали версты три, и мое сердце затрепетало. Оно почувствовало ЛЕД, как компас чувствует железную руду.

Он стегнул лошадь кнутом. Лошадь побежала, сани понеслись.

Большак вильнул вокруг сопки, широкой лентой вполз на другую сопку и понесся вниз – к котловану. А мы понеслись по нему.

Я закрыла глаза. Я уже увидела ЛЕД сердцем. Он надвигался на меня, как Материк Света.

Сани встали.

Я открыла глаза.

Мы стояли на краю котлована. Перед нами лежала громадная глыба льда, местами припорошенная снегом. Она сияла на солнце, отливая голубым.

Да! Лед был голубой, как наши глаза!

По краям ледяной глыбы лепились деревянные постройки – сваи, мостки, сарайчики для инвентаря, вышки охраны. Все это – жалкое, убогое, человеческое – меркло и терялось рядом с потрясающей мощью льда.

Это был НАШ ЛЕД! ЛЕД, посланный нам Светом, ЛЕД, ударивший в грудь заснувшей земли и разбудивший ее.

Сердца наши трепетали от восторга.

Мы взялись за руки и спустились в котлован. По деревянному мосту подошли к глыбе. Трясущимися руками я стала срывать с себя одежду, пока на мне не осталось ничего.

Я ступила на лед.

Крик восторга вырвался из моей груди. Слезы брызнули из глаз. Я упала на лед, обняла его. Мое сердце чувствовало и понимало эту божественную глыбу. Подо мной лежало огромное сердце. Оно говорило со мной.

Адр тоже разделся. Я вскочила, шагнула к нему.

Рыдая от восторга, мы обнялись и упали на лед.

И время остановилось для нас.

Очнулись мы ночью.

Разжали объятья.

Над нами висело черное небо с яркими звездами. Они были так низко, что, казалось, можно их потрогать. Вокруг яркой и большой луны желтели два мутных полукруга. И где-то совсем за горизонтом беззвучно полыхало северное сияние.

Мы лежали в теплой воде. Нам совершенно не было холодно. Наоборот – тела наши горели. Мы растопили во льду лакуну, повторяющую контуры наших сплетенных тел. Над нами стояло облако пара.

Неподалеку раздался выстрел.

Еще один.

Потом кто-то закричал:

Я поняла, что нас ищут.

Мы встали. И вышли из нашей “ванны”. Нашли нашу одежду, оделись. Пора было прощаться со льдом. И возвращаться в жестокий мир мясо-машин и затерянных среди них братьев. Мы поцеловали лед.

И двинулись по промерзлым мосткам на выстрелы и голоса.

В Москве все сложилось благополучно: результат расследования удовлетворил нового министра госбезопасности. Лейтенант Волошин был расстрелян как японский шпион, вместе с ним расстреляли и восьмерых людей Абакумова, на которых он под пытками дал показания. Очередное “шпионское гнездо” в системе исправительно-трудовых лагерей было ликвидировано.

Лагерь № 312/500 снова заработал, зазвенели кирки зеков, закричали бригадиры, залаяли сторожевые псы, кубометры ЛЬДА повезли в столицу. А оттуда – в другие страны, где спящие сердца ждали пробуждающих ударов ледяных молотов.

Мы работали сосредоточенно и четко.

За два года было найдено 98 братьев.

Это была огромная победа Света.

Но наступил зловещий 1953 год.

В марте умер Сталин.

На следующую ночь Ха собрал нас у себя на даче. Шесть братьев и шесть сестер расположились в полутемной просторной гостиной у горящего камина. Ха сидел в кресле-качалке. Он был в лиловом китайском халате с серебристыми драконами. Пальцы его перебирали бухарские четки. Сполохи огня играли на суровом и красивом лице, поблескивали в голубых глазах. Ха заговорил:

- В СССР грядет передел власти. Вслед за ним последуют большие перемены. Они коснутся многих из нас. Необходимо быть наготове. Мы должны позаботиться о братьях и о льде. Большую часть наших необходимо переправить из Москвы и Ленинграда в провинцию. Так будет безопасней. Надо заняться этим безотлагательно. Техническую сторону дела возьмем на себя мы с Адр. Что же касается добычи льда – здесь трудно что-либо предсказать. Непонятно что будет с лагерем и с проектом. Они могут уцелеть, а могут и быть закрыты.

Он помолчал и перевел свои глаза на меня:

- Храм, ты единственная из нас знаешь все сердечные слова и видишь сердцем. Что говорит тебе сердце?

- Только одно – на нас надвигается что-то большое и грозное, - честно отвечала я.

- Значит надо действовать.

Мы замолчали надолго. Затем Ха улыбнулся и заговорил:

Все вскочили с мест. Мы ликовали. Скинув одежды, мы встали попарно, обнялись, прижавшись грудями, опустились на колени.

Камин погас. Но горячие сердца наши трепетали в темноте.

Весна и начало лета прошли в напряженной работе. Для отправки наших в разные города нужны были деньги, много денег. Ха посоветовал нам ограбить инкассатора. Мне было просто выследить машину и людей, охраняющих мешок с пачками бумаги, которую так ценят мясо-машины. Про инкассатора мое сердце знало все, - от сломанной в детстве ключицы до страсти к игре на аккордеоне. Еще он любил: нюхать женские пальцы ног, говорить о футболе и читать книги про войну. В нужный момент по моему сигналу Зу застрелил охранника, Шро перерезали горло инкассатору, а Мир выхватил из его рук мешок с деньгами.

Полмиллиона рублей вполне хватило на переезд ста человек.

Параллельно с этим главным делом мы совершали много другого: размещали неприкосновенный запас льда в трех холодильных комбинатах, внедряли своих в различные перспективные организации и уничтожали свидетелей. В последнем я была просто незаменима. Мне достаточно было подойти к двери квартиры, чтобы знать кто дома и чем занимается. Остальное было делом Мир, Зу и Шро. Их ножи почти ежедневно прерывали бессмысленное существование очередной мясной машины, память которой могла навредить нам.

Мы были безжалостны к живым мертвецам.

И вдруг.

Как удар невидимого меча: 26 июня был арестован Берия.

Из Кремля дохнуло жаром. У соратников Берии испарились иллюзии: кто-то застрелился, кто-то запил. Кто-то спешно писал доносы на вчерашних друзей.

Но Ха был спокоен.

После ареста патрона, он, как и многие генералы ГБ, стал уязвим. У нас больше не было тыла, поддержки наверху. Я умоляла Ха и Адр скрыться.

Но мое сердце беспокоилось. На нас наползало что-то. Я кричала им о близкой беде. Но все мои доводы разбивались об их мужество.

Зато они оба постоянно хотели мое сердце, предчувствую, что нам осталось немного времени. Днем мы делали дело. Ночью застывали грудь с грудью, сердце с сердцем.

Их сердца неистовствовали.

Мои руки не успевали обвиваться вокруг их шей, колени дрожали, тело пылало.

Жена Ха обливала меня водой, била по бледным щекам.

Я была счастлива.

За эти душные июльские ночи Ха и Адр узнали от моего сердца все 23 сердечных слова.

И обрели Свет.

Навеки.

17 июля они были арестованы.

Это произошло днем. Я спала в захламленной комнате старой Юс, которую мы отправили в Крым с двумя молодыми братьями. Меня разбудило мое сердце. Оно было НИКАКОЕ.

Цепенящий ужас охватил меня. Я встала, оделась, вышла на улицу. Пошла пешком через залитую солнцем Москву к Белорусскому вокзалу. Пожалуй, впервые за время моего возвращения в Россию я почувствовала сосущую пустоту в сердце.

Я двигалась как машина – без чувств и идей.

Добредя до Белорусского, я постояла на шумной платформе, глядя на поезда, потом прошла к кассам поездов дальнего следования. Отстояла очередь.

Меня с силой взяли под руки двое мужчин.

Через пару часов меня уже допрашивали в Лефортово…

В тот день были арестованы шесть сподвижников Берии, шесть высокопоставленных генералов МГБ, одним из которых был Ха. Параллельно шли аресты гебистов невысокого ранга, так или иначе связанных с Берией и его людьми.

- С генералом меня ничего не связывает, - честно ответила я, видя Федотова сердцем: ранние роды на сенокосе, сирота, трудное детство, слезы, побои, морской флот, любит воду, любит коньяк, любит сношать толстух и заставлять их повторять матерные слова, любит пляжный волейбол, любит во время испражнения думать о Сатурне, боится пауков и ножниц, боится опаздывать на работу, боится потерять документы, любит харчо, любит вспоминать наркома Ежова, любит делать кораблики весной, любит Гагры, любит бить по лицу и почкам.

Я по-прежнему не видела никаких изображений. Посреди глянцевой бумаги мерцали два слившихся пятна.

Федотов зло смотрел на меня. Полноватое лицо его медленно наливалось кровью:

Я молчала.

- Влодзимирский и ваш муж Коробов – друзья Берии. А Берия, да будет вам известно, агент иностранных разведок. Он уже дал показания. На Влодзимирского в том числе. Я предлагаю вам честно рассказать о преступной деятельности Влодзимирского и Коробова.

Он ударил меня по лицу.

Я молчала. И смотрела на него.

Он деловито засучил рукава:

Вышел из-за стола, схватил меня левой рукой за волосы. Правой стал умело бить по щекам. Наверно он ждал, что я, как большинство мясо-машинных женщин закричу и, закрывая лицо, начну молить о пощаде.

Но я даже не подняла рук.

Я смотрела ему в глаза.

Он размашисто бил меня по щекам. Его грубые ладони пахли табаком, одеколоном и старой мебелью.

Голова моя моталась, в ушах звенело.

Но я не отводила взгляда от его маленьких рысьих глазок.

Он перестал бить, вплотную приблизил свое раскрасневшееся лицо к моему:

- Что, смелая? Я из тебя отбивную сделаю, посолю, поперчу и тебя же сожрать заставлю! Чего молчишь, зассыха?

Внутри он был абсолютно счастлив. Сердце его пело, в лысоватой голове вспыхивали и гасли оранжевые сполохи.

Я молчала.

На двух первых допросах он орал и хлестал меня по щекам. Потом появился второй следователь - Ревзин. Поначалу тот пытался разыграть “доброго”, вел задушевные разговоры, просил “помочь органам разоблачить бериевскую банду”. Я же говорила только правду: братство, Ха и Адр, двадцать три слова.

Они матерились и посмеивались.

Наконец, им надоело слушать про пение сердец. Они раздели меня, привязали к скамье и принялись сечь резиновым жгутом. Секли по очереди, не торопясь. Один сек, другой орал или тихо уговаривал одуматься.

Конечно, я чувствовала боль.

Но не как раньше, когда я была мясной машиной. Раньше от этой боли некуда было деться. Потому что боль была хозяином моего тела. Теперь моим хозяином было сердце. А до него боль не могла дотянуться. Она жила отдельно. Я ощущала ее сердцем в виде красной змеи. Змея ползала по мне. А сердце пело, дурманя змею. Когда она ползала слишком долго, сердце сжималось, вспыхивая фиолетовым. И я теряла сознание.

Они обливали меня водой.

Пока я приходила в себя, они курили.

Потом простые руки их снова брались за жгут.

Все повторялось.

Я молчала. Сердце пело. Красная змея ползала.

Вода текла.

Потом следователи устали.

Меня отнесли в камеру. И я заснула.

Я очнулась от лязга. Дверь открылась, в камеру вошли трое: Ревзин, врач и какой-то подполковник. Врач осмотрел мои распухшие и посиневшие от побоев бедра и ягодицы, деловито кивнул:

Ревзин позвал двух конвоиров. Они подхватили меня под руки и поволокли по коридору, потом по лестницам – наверх, в тот же кабинет. Там было светло – солнечные лучи били в окно, сияли в хрустальной чернильнице, в медной дверной ручке, в глазах и пуговицах Ревзина. А на стене в красной рамке клубился невидимый Ленин.

Вошел маленький злой Федотов со жгутами. Они снова привязали меня к скамейке. Взяли два жгута и стали сечь одновременно по распухшим бедрам.

Две красные змеи поползли по мне. Они стали оранжевыми. Потом ослепительно желтыми. В голове моей запело желтое солнце:

Но я уже сказала им правду.

Чего же они хотели от меня?

Янтарные змеи свивались в свадебные кольца. Им было хорошо на моем теле.

Мой пот залил мне глаза.

Сердце вспыхнуло фиолетовой радугой: оно почувствовало, что мое тело разрушается.

И сердце помогло телу: мозг отключился, я потеряла сознание.

Очнулась на полу.

Надо мной нависала Настя Влодзимирская. Ее держали под руки и за волосы, чтобы голова не упала на грудь. Она была не просто избита, а измочалена.

- Подтверждаешь? – спросил ее какой-то толстый майор, любитель кошек, пюре и золотых часов.

Из разбитого рта Насти раздался клекот. И что-то капнуло мне на голову.

Они захмыкали. И заскрипели портупеями.

Я закрыла глаза.

Я открыла глаза. Толстого майора и Насти не было.

- В общем, Коробова, вот твои показания, - Ревзин поднес мне листы, исписанные детским почерком. – Подпишешь – пойдешь в больничку, потом в лагерь. Не подпишешь – пойдешь на тот свет.

Я закрыла глаза. Прошептала:

Ревзин забормотал:

“Я, Коробова Варвара Федотовна, 29-го года рождения, вступив в половую связь с генерал-лейтенантом Влодзимирским Л.Е., была завербована им в 1950 году в качестве связной между военным атташе американского посольства Ирвином Пирсом и бывшим министром МГБ Абакумовым В.С. Моим первым заданием было встретиться с Пирсом 8 марта 1950 года на лодочной станции в парке им. Горького и передать ему чертежи…”

Я закрыла глаза.

И янтарные змеи снова поползли по мне.

Очнулась я на гинекологическом кресле. Оглушительно пахло нашатырем.

Врач выпрямился, стал сдирать резиновые перчатки. Он был большой и в очках. Боялся матери, собак и ночных звонков. Любил щекотать жену до икоты. Любил крабы, бильярд и Сталина.

Мне в плечо вонзилась игла. Я скосила глаза: сестра делала укол.

Разведенные ноги мои были сине-желтого цвета. Кровоточили ссадины.

Глаза наполнились влагой. И я захотела спать.

В тюремной больнице я пролежала неделю.

В палате находились еще шесть женщин. Двое после пыток, четверо с воспалением легких. Они непрерывно говорили между собой о родственниках, еде и лекарствах.

Меня лечили: мои ноги и ягодицы мазали пахучей мазью.

Врачи и медсестры почти не разговаривали с больными.

Я смотрела в окно и на женщин. Про каждую я знала все. Они были не интересны мне.

Я вспоминала НАШИХ.

И их СЕРДЦА.

Когда я встала, меня повели на допрос.

Кабинет был тот же, но следователь новый. Шереденко Иван Самсонович. Тридцатипятилетний, стройный, подтянутый, с красивым лицом. Больше всего на свете он боялся: видеть во сне белую башню и умереть на службе от сердечного приступа. Очень любил: охоту, яичницу с салом и дочь Аннушку.

- Варвара Федотовна, ваши бывшие следователи были мерзавцами. Они уже арестованы, - сообщил он мне.

- Неправда, - ответила я. – Федотов сейчас обедает в буфете на Лубянке, а Ревзин идет по улице.

Он внимательно посмотрел на меня:

Он внимательно посмотрел на меня. Нажал кнопку звонка. Вошел конвойный.

- Увести, - сказал следователь Шереденко.

Меня освидетельствовал психиатр – маленький, круглый, с мясистым носом и женскими руками. Он очень многого боялся: детей, кошек, разговоров о политике, сосулек, начальства, даже старых шляп, которые “на что-то упорно намекают”. А по-настоящему любил только: играть в нарды, спать и писать доносы.

Мягким бабьим голоском он просил меня вытягивать перед собой руки, смотреть на его молоточек, считать до двадцати, отвечать на дурацкие вопросы. Потом он постучал молоточком по моим коленкам и снял трубку черного телефона:

После этого Шереденко заговорил со мной по-другому:

- Коробова, два вопроса: почему у вас с вашим мужем не было половых отношений? И что вы с мужем так часто делали на даче генерала Влодзимирского?

Он снял трубку телефона:

Появились конвойные. Меня вывели во двор. Шереденко шел следом.

Во дворе стояли машины. И грело солнце.

Меня подвели к темно-зеленому фургону с надписью “Свежие фрукты и овощи”. Я с конвойными села внутрь фургона, Шереденко – в кабину с водителем. Фургон тронулся. Внутри было темно, свет проникал только сквозь щели.

Ехали недолго. Остановились. Дверь открыли, конвойные вывели меня. И сразу повели вниз по лестнице в подвал. Шереденко шел следом.

Подошли к металлической двери с глазком, конвойный стукнул в нее. Дверь отворилась. Дохнуло холодом. Нас встретил усатый надзиратель в тулупе до пола. Повернулся, пошел. Меня повели следом. Он открыл еще одну дверь, меня втолкнули внутрь небольшой квадратной, совершенно пустой камеры. Дверь захлопнулась, лязгнула задвижка. И Шереденко сказал сквозь дверь:

Камеру освещала тусклая лампа. Одна из стен камеры была металлической. На ней белел налет инея.

Я села в угол.

В металлической стене что-то слабо гудело. И еле слышно переливалось.

Поняла: холодильник.

Закрыла глаза.

Холод нарастал медленно. Я не сопротивлялась.

Если красные змеи порки ползали по поверхности моего тела, холод проникал внутрь. Он забирал мое тело по частям: ноги, плечи, спину. Последними сдались руки и кончики пальцы.

Осталось только сердце. Оно билось медленно.

Я чувствовала его как последний бастион.

Очень хотелось провалиться в долгий белый сон. Но что-то мешало. Я не могла заснуть. И грезила наяву. Мое сердечное зрение обострилось. Я видела коридор подвала с прохаживающимся конвоиром. В других холодильниках сидели еще восемь человек. Им было очень плохо. Потому что они сопротивлялись холоду. Двое из них непрерывно выли. Трое приплясывали из последних сил. Остальные лежали на полу в эмбриональных позах.

Время перестало существовать.

Был только холод. Вокруг моего сердца.

Иногда дверь отворялась. И усатый конвоир что-то спрашивал. Я открывала глаза, смотрела на него. И снова закрывала.

Однажды он поставил рядом со мной кружку с кипятком. И положил кусок хлеба. Из кружки шел пар. Потом он перестал идти.

Узники в камерах менялись: мясные машины не выдерживали холода. И признавались во всем, чего от них требовали следователи. Их выносили из камер как мороженых кур.

В холодильники загоняли новых, они приплясывали и выли.

Мое сердце билось ровно. Оно было само по себе. Но чтобы не остановиться, ему нужна была работа.

И я помогала ему работать.

Я непрерывно смотрела сердцем во все стороны: иней, железная стена, коридор, камеры, стены, крысы на помойке, улица, троллейбус, мясные машины, едущие на работу и с работы, карманник, вытаскивающий кошелек у старухи, пьяный, падающий на тротуар, шпана в подворотне с гитарой, пожар на заводе, впускающем утюги, заседание парткома автодорожного института, половые акты в женском общежитии, раздавленная трамваем собака, молодожены, выходящие из ЗАГСа, очередь за вермишелью, футбольный матч, гуляющая в парке молодежь, хирург, зашивающий теплую кожу, ограбление продуктовой палатки, стая голубей, кондуктор, жующий бутерброд с копченой колбасой, инвалиды на вокзале, улица, железная стена, иней.

Вокруг меня со всех сторон окружал город.

Город мясных машин.

И в этом мертвом месиве красными угольками горели сердца НАШИХ:

Ха.

Адр.

Шро.

Зу.

Мир.

Па.

Уми.

Все те, кто остался в Москве.

Я видела их. И говорила с ними. О Царстве Света.

Вошел Шереденко.

Он говорил и кричал. Его каблуки топали по мерзлому полу. Он тряс бумагами. И сморкался. А я смотрела на его мертвое сердце. Оно работало как насос. Перекачивало мертвую кровь. Которая двигала мертвое тело следователя Шереденко.

Я закрыла глаза. И он исчез.

Потом я снова увидела НАШИХ. Их сердца светились. И плыли вокруг меня. Их становилось все больше. Я дотягивалась до новый и новых, до совсем далеких. И наконец, я увидела сердца ВСЕХ НАШИХ на этой угрюмой планете. Мой квадратный холодильник парил в пространстве. А вокруг созвездиями плыли сердца. Всего их было 259. Так мало! Зато они светили мне и говорили со мной на НАШЕМ языке.

И я была счастлива.

Мне больно прижгли щеки.

Я очнулась. Больничная палата. Потолок с шестью плафонами. Сестра прикладывала мне что-то к лицу. Полотенце, смоченное горячей водой. Запах спирта. След от укола на локтевом сгибе.

Бесшумно вошел какой-то полковник. Сестра и полотенце исчезли.

Скрипнул стул. И сапог.

Я закрыла глаза. Видеть мир сердцем мне было приятнее.

Он одеревенел. В зеленовато-серых глазах его стоял ужас. Он сглотнул. Вдохнул. И выдохнул:

И быстро вышел.

А я впервые вспомнила про еду. В камере и в больнице мне совали миски с чем-то серо-коричневым. Но я не ела. Я привыкла есть только фрукты и овощи. Хлеб я не ела с сорок третьего года.

Хлеб – это издевательство над зерном.

Что может быть хуже хлеба? Только мясо.

Пожалуй, впервые за эти две недели я захотела есть. Позвала медсестру.

- Я не могу есть кашу и хлеб. Но я съела бы неразмолотое зерно. Есть оно у вас?

Она молча вышла, чтобы донести полковнику. Сквозь кирпичную толщу стен я видела как он, сгорбленный и мрачный, снял телефонную трубку в своем кабинете:

Они принесли мне миску овса.

Я лежала и жевала.

Потом спала.

Ночью ко мне пришел полковник. Притворил за собой дверь, присел на краешек койки.

Я смотрела на него. Он расстегнул ворот кителя, судорожно вздохнул и зашептал:

Он помолчал, потом скосил глаза в сторону и быстро зашептал:

- Я уже восемь суток не спал. Восемь! Не могу заснуть. С барбиталом засыпаю на час и вскакиваю, как сумасшедший. У нас большие перемены. Идут аресты. Метут всех, кто работал с Берией и Абакумовым. А кто с ними не работал? Вы же тоже работали.

Я молчала. Сердце знало, чего он хочет. Он вспотел:

- Я пережил две чистки – в 37-ом и в 48-ом. Чудом уцелел, не попал под колесо. Переживать еще одну у меня просто сил нет. Знаете, я не спал восемь суток. Восемь!

Он был удивлен. Вытерев пот со лба, он зашептал:

Лапицкий глянул пристально. В лихорадочных глазах его появился смысл.

Я посмотрела в потолок:

И это была правда.

Полковник Лапицкий вывел меня из следственного изолятора в Лефортово 18 августа 1953 года.

Шел мелкий дождь. На служебной машине полковника мы доехали до Казанского вокзала, где он ее навсегда бросил. Потом сели на электричку и поехали в подмосковный поселок Быково. Там на даче родственников сестры Юс жили Шро и Зу.

Они встретили меня восторженно, но не как умершую и воскресшую: их сердца знали, что я жива.

Задушив полковника Лапицкого, мы на двое суток предались сердечному общению. Мое истосковавшееся сердце неистовствовало. Я пила и пила своих братьев. До изнеможения.

Закопав ночью труп Лапицкого, мы утром покинули Москву.

Через трое суток в Красноярске на вокзале нас встречали Ауб, Ном и Рэ. Всех их мы с Адр вернули к жизни в подвале Большого Дома.

Так я оказалась в Сибири.

Темным декабрьским утром мое сердце дважды содрогнулось от боли: в далекой Москве расстреляли Ха и Адр. Мясные машины навсегда остановили их горячие и сильные сердца.

И мы не смогли помешать этому.

Прошло шесть лет.

Я вернулась в Москву.

Трое братьев умерли своей смертью. Умерла и старая Юс. Свет Изначальный, сиявший в них, воплотился в другие тела, только появившиеся на земной свет. И нам предстояло найти их заново.

Лагерь по добыче ЛЬДА распустили. Профессоров, обосновавших важность изучения “тунгусского ледяного феномена” посмертно окрестили лжеучеными, секретный проект “Лед” был ликвидирован. Ликвидировали и “шарашку”, где изготовляли ледяные молоты.

Тем не менее, братство крепло и росло. Запасов льда, добытого еще в сталинские времена, хватало на все. В 1959-ом мы были благодарны зекам лагеря №312/500. Своими кирками они заложили необходимую ледяную базу. Кубометры льда спали в холодильниках и подземных хранилищах, ожидая своего часа. Часть льда уходила заграницу по старым каналам МГБ. Из оставшегося льда мы делали ледяные молоты.

Их пускали в дело редко, так как поиск НАШИХ сузился. Он стал более локальным. Теперь, без поддержки МГБ, мы искали своих осторожно, тщательно готовясь к простукиванию. Вокзалы, кинотеатры, рестораны, концертные залы и магазины были главными местами нашего поиска. Русых людей с голубыми глазами выслеживали, похищали и простукивали. Но больше всего нам везло почему-то в библиотеках. Там всегда сидели тысячи мясных машин и занимались молчаливым безумием: внимательно перелистывали бумажные листы, покрытые буквами. Они получали от этого особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Толстые потертые книги были написаны давно умершими мясными машинами, портреты которых торжественно висели на стенах библиотек. Книг были миллионы. Их непрерывно размножали, поддерживая коллективное безумие, чтобы миллионы мертвецов благоговейно склонились над листами мертвой бумаги. После чтения они становились еще мертвее. Но среди этих оцепеневших фигур были и наши. В громадной библиотеке имени Ленина мы нашли восьмерых. В библиотеке Иностранной литературы – троих. В Исторической - четверых.

Братство росло.

К зиме 1959-го нас было уже 118.

Наступили бурные шестидесятые.

Время потекло быстрее.

Появились новые возможности, открылись перспективы.

Наши стали продвигаться по службе, занимать ответственные посты. Братство снова проникало в советскую элиту, но теперь снизу. У нас появились три новых брата в Совете Министров и один в ЦК КПСС. Сестра Чбе стала министром культуры Латвии, братья Энт и Бо заняли руководящие посты в министерстве внешней торговли, сестра Уг вышла замуж за командующего войсками ПВО, брат Не стал директором Малого театра.

И самое главное – братья Ауб, Ном и Мир организовали в Сибири научное общество по изучению ФТМ (феномена тунгусского метеорита). Оно было поддержано в Академии наук и существовало на государственные деньги. Почти ежегодно к месту падения снаряжались экспедиции.

И ледяные глыбы снова потекли в Москву.

Мы работали.

В семидесятые могущество братства усилилось.

Обретенный брат Лесч стал директором СЭВ. Самое поразительное, что его дочь и внук тоже оказались нашими. Это был первый случай, когда семья была живой. Лесч, Март и Борк стали оплотом братства в советской номенклатуре. СЭВ заработал на нас. Благодаря Лесч мы установили тесные контакты с нашими в восточной Европе. Мы стали поставлять им лед напрямую, минуя сложно законспирированные каналы, созданные Ха еще при Сталине.

Я заняла небольшую руководящую должность в СЭВ.

Это позволило мне часто выезжать в соцстраны. Я увидела лица наших европейских братьев. Я познала их сердца. Говоря на разных земных языках, мы прекрасно понимали друг друга.

Мы знали ЧТО делать и КАК.

Братство росло.

В 1980 в России нас стало 718.

А в мире – 2405.

Восьмидесятые принесли много хлопот и неприятностей.

Умер Брежнев. И началось традиционное для России перераспределение власти. Четверо наших потеряли большие посты в ЦК КПСС и в Совмине. Трое из Госплана были понижены в должности. Брат Ёт, видный функционер ВЦСПС был исключен из партии “за протекционизм” (он слишком активно продвигал наших в руководство профсоюзами). Двое братьев из Внешторга попали под кампанию борьбы с коррупцией и были осуждены на длительные сроки. Сестры Фэд и Ку потеряли посты в ЦК комсомола за “аморальное поведение” ( их застали за сердечным разговором). А Шро, мой верный и решительный, был осужден за нанесение тяжких телесных повреждений ( один из простукиваемых вырвался, убежал и донес).

Но Лесч уцелел.

И двое наших, Уы и Им стали полковниками КГБ.

Лед добывали и экспортировали в 28 стран.

И ледяные молоты стучали в сердца.

Умерли Андропов и Черненко.

Пришел Горбачев.

Началась эпоха Гласности и Перестройки.

СССР стал разваливаться. Был упразднен СЭВ. И почти сразу умер Лесч. Это была большая потеря для нас. Наши сердца горячо простились с великим Лесч. Для братства он сделал очень много.

Партия все больше и больше теряла власть в стране. В верхних эшелонах власти началась паника: советская номенклатура чувствовала в надвигающейся демократизации смертельную опасность, но сделать ничего не могла.

Возникло частное предпринимательство. Наиболее умные представители номенклатуры стали переходить в бизнес. Пользуясь старыми связями, они быстро делали деньги.

НАШИ тоже быстро соорентировались. Было решено создавать торговые фирмы, банки и акционерные общества.

В августе 1991 рухнул СССР.

По иронии судьбы в тот день мы с тремя братьями оказались на Лубянской площади и наблюдали за сносом памятника Дзержинскому. Когда его обвязали стальными тросами и подняли в воздух, я вспомнила арест, мою камеру-холодильник, допросы, янтарных змей, злые лица и мертвые сердца следователей.

Демонтажем памятника руководил белобрысый парень в тельняшке и танкистском шлеме. У него были голубые глаза. Мы познакомились, а через пару часов, в специально оборудованном подвале мы простучали Сергея. И сердце его назвало истинное имя: Дор.

Так Дзержинский помог нам найти брата.

Понеслись стремительные девяностые.

Началась веселая и страшная эпоха Ельцина.

Для братства настало золотое время. Мы добились того, о чем мечтали: прочно вошли во власть, создали мощные финансовые структуры, основали ряд совместных предприятий.

Но главным успехом братства стало проникновение нашего в высшие властные структуры.

Брат Уф, обретенный в конце семидесятых в Ленинграде, за два года сумел сделать фантастическую карьеру: от доцента инженерно-экономического института до вице-премьера в российском правительстве. Он руководил экономическими реформами и приватизацией государственной собственности. Продажа сотен заводов и фабрик шла через руки Уф. Практически в первой половине 90-х он был хозяином недвижимости России.

Невозможно переоценить его вклад в экономику братства. Благодаря рыжему Уф мы стали по-настоящему экономически свободными. Вопрос денег для нас был навсегда решен. А деньги на планете мясных машин двигали все.

Я боготворила рыжего Уф.

Его небольшое, но неистовое сердце часто говорили с моим.

Уф возглавил радикальное крыло братства. Радикалы старались любыми средствами увеличить количество наших и дожить до Великого Преображения.

В отличие от них мы не были столь эгоистичны и работали на грядущие поколения.

Но Уф своим великим экономическим рывком приблизил будущее: к 1 января 2000 года НАС во всем мире стало 18610.

И я впервые поверила, что ДОЖИВУ!

Узким кругом мы справляли Новый год в загородном доме Уф. Это был единственный приемлемый для нас праздник из всех праздников мясных машин: ведь каждый новый год приближал час Великого Преображения.

После недолгого сердечного разговора мы сидели на ковре вокруг горы фруктов и молча ели. Мы вообще старались не разговаривать на языке мясо-машин.

И вдруг Уф замер со сливой в руке. Серо-синие глаза его прищурились, маленький упрямый рот приоткрылся:

Я замерла. Замерли и остальные.

Уф обвел нас пронзительным взглядом. И добавил твердо:

Вмиг глаза его увлажнились, губы задрожали, слива выпала из пальцев. Слезы потекли по его щекам.

Я бросилась к нему, обняла.

И обливаясь слезами, стала целовать его веснушчатые руки.

 

Я проснулась как обычно утром.

От нежных прикосновений сестры Тбо. Ее руки гладили мое лицо.

И я сразу вспомнила: сегодня особый день. День Приветствия.

Я открыла глаза: моя просторная спальня с нежно-голубыми стенами и золотистым потолком, голубоглазое лицо Тбо, ее мягкие руки. Зазвучала тихая музыка. Тбо сняла с меня одеяло. Я перевернулась на живот. Руки сестры стали массировать мое немолодое тело.

Неслышно вошли братья Мэф и Пор. Дождавшись окончания массажа, они подняли меня и понесли в ванную комнату. Там мне помогли освободить кишечник и мочевой пузырь. Затем меня погрузили в ванну из бурлящего коровьего молока. Минут через десять меня вынули, смыли молоко, растерли грудь кунжутным маслом, наложили на лицо маску из спермы юных мясных машин. Сестра Вихе уложила мои волосы, сделала макияж. Я переместилась в платяную комнату, где Вихе помогла мне выбрать платье на сегодняшний день.

Для особого дня я одеваюсь во все голубое. Я выбрала платье сдержанно-голубого крепдешина, таблетку голубого шелка с голубой вуалью, голубые лакированные сапожки, серьги и браслет из бирюзы.

Меня перенесли в столовую.

Большая, полукруглая, она была выдержана в тех же золотисто-голубых тонах. Белые розы и лилии стояли в четырех золотых вазах. За широкими окнами зеленел еловый лес.

Восседая за сервированным золотом столом, я протянула руки. Мэф и Пор сразу же обернули их теплыми влажными салфетками. Брат Рат подал блюдо с тропическими фруктами. Вошел один из шести моих секретарей – брат Га. Стал читать сводки.

Слушая его, я неторопливо ела.

Он кончил читать и удалился.

Завершив трапезу, я снова протянула руки. И снова две влажные салфетки бережно обтерли их.

Меня перенесли в зал для сердечного общения. Он был круглым, без окон. Стены в зале были отделаны голубой яшмой.

В центре зала на коленях стояли трое голых братьев. Я опустилась на колени рядом с ними. Руки их обняли меня.

Сердца наши заговорили.

Я учила их словам.

Но не долго: объятия наши разжались со сладостным стоном, меня перенесли в комнату отдыха.

Тихая, с золотисто-голубой мягкой мебелью, комната была пропитана восточными благовониями. Пока я полулежала в мягком кресле, мне массировали руки. Затем я выпила чай из алтайских трав.

Вошел секретарь.

Я поняла: пора.

Меня вынесли из дома. Перед мраморным крыльцом стояла моя темно-синяя бронированная машина и две машины охраны. Было солнечно и по-весеннему свежо. Остатки снега сошли, зеленая травка пробивалась на газонах. Дятял стучал по сухой ветке. Садовник Эб восстанавливал пирамиду в каменном саду. Охранник с автоматом прогуливался возле ворот.

Меня усадили в машину.

И мы поехали в Москву.

Тяжелый лимузин бесшумно несся, мягко покачивая меня. Я смотрела в окно. Я обожала Подмосковье, это удивительное сочетание дикой природы и дикого жилья. Здесь земная жизнь казалась мне менее ужасной. Дорога неслась сквозь массивы леса, среди деревьев мелькали силуэты дач. Так они мелькали и сорок лет назад. В Подмосковье ничего не изменилось с тех самых сталинских лет. Только заборы стали повыше и поярче.

Зато Москва стала совсем другой. Она расползлась. Ее стало слишком много.

По Рублевскому шоссе мы ехали мимо белых панельных домов. Мясо-машины считают их уродливыми, предпочитая дома из кирпича. Но что вообще такое – дом человеческий? Страшное ограниченное пространство. Воплощенное в камне, железе и стекле желание спрятаться от космоса. Гроб. В который человек вываливается из материнской утробы.

Они все начинают свою жизнь в гробах. Ибо мертвы от рождения.

Я смотрела на окна панельных домов: тысячи одинаковых гробиков.

И в каждом готовилась к смерти семья мясных машин.

Какое счастье, что МЫ другие.

Проехав по Мосфильмовской улице, лимузин свернул к Воробьевым горам. Здесь было как всегда пусто и широко. Только памятником сталинскому времени высился МГУ.

Несколько плавных поворотов – и мы подъехали к нашей реабилитационной клинике. Ее построили пять лет назад. В ней лежали обретенные братья и сестры. Здесь им врачевали раны от ледяных молотов.

Сестра Харо подкатила к моей машине кресло. Мне помогли сесть в него и повезли в клинику. В коридоре меня встретили опытные Мэр и Ирэ. Я приветствовала их сердца всполохом.

Меня отвезли в палату.

Там, на большой белой кровати лежали трое обретенных. Они были измождены сердечным плачем, неделю сотрясавшим их сердца.

Мое сердце стало осторожно теребить эти три проснувшихся сердца.

За полминуты я узнала про них все.

Когда они проснулись, я заговорила:

- Урал, Диар, Мохо. Я – Храм. Приветствую вас. Ваши сердца рыдали семь дней. Это плач скорби и стыда о прошлой мертвой жизни. Теперь ваши сердца очистились. Они не будут больше рыдать. Они готовы любить и говорить. Сейчас мое сердце скажет вашим сердцам первое слово на самом главном языке. На языке сердца.

Трое обретенных смотрели на меня.

И мое сердце заговорило с ними.

 

 

 

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

 

ИНСТРУКЦИЯ ПО ЭКСПЛУАТАЦИИ ОЗДОРОВИТЕЛЬНОГО КОМПЛЕКСА LЁD

  1. Распакуйте коробку.
  2. Достаньте из коробки видеошлем, нагрудник, минихолодильник, компьютер, соединительные шнуры.
  3. Сразу же включите минихолодильник в сеть, чтобы лед в нем не растаял. Помните, что аккумулятор способен поддерживать необходимую температуру в минихолодильнике не более 3-х суток!
  4. Ознакомившись с пунктом Противопоказания и убедившись в том, что оздоровительная система LЁD не противопоказана Вам, уединитесь в тихой комнате и заприте дверь, чтобы никто не смог Вас побеспокоить во время сеанса. Обнажите верхнюю часть Вашего тела, наденьте нагрудник, застегните крепежные ремни на спине и плечах. Механический ударник должен находится ровно по центру Вашей грудной кости. Откройте минихолодильник, достаньте один из двадцати трех ледяных сегментов. Освободив сегмент от полиэтиленовой упаковки, вложите лед в гнездо ударника, закрепив его держателем. Соедините комплекс LЁD шнурами. Включите штекер питания компьютера в розетку. Сядьте поудобней. Расслабьтесь. Постарайтесь не думать о постороннем. Возьмите в правую руку шнур с кнопками управления. Нажмите кнопку ON. Убедившись, что ударник бьет вас ледяным наконечником в центр грудины, наденьте на голову видеошлем. Сеанс оздоровительной системы LЁD продолжается от 2-х до 3-х часов. Если во время сеанса вы почувствуете дискомфорт, нажмите кнопку OFF, она отличается от кнопки ON шероховатым покрытием.
  5. После завершения сеанса снимите видеошлем и нагрудник, отключите систему. Приняв горизонтальное положение, постарайтесь расслабиться, думая о Вечности. Успокоившись, встаньте, отсоедините от шлема слезоотсосы, промойте их теплой водой, протрите и вставьте в видеошлем.

 

 

ПРОТИВОПОКАЗАНИЯ

Оздоровительная система LЁD категорически противопоказана людям с сердечно-сосудистыми заболеваниями, расстройствами нервной системы, психическими заболеваниями, беременным, кормящим матерям, алкоголикам, наркоманам, инвалидам войны, а так же детям не достигшим 18-летнего возраста.

 

ПРЕДОСТЕРЕЖЕНИЯ

  1. Мы не рекомендуем Вам проводить более двух сеансов в сутки.
  2. Если Вы почувствовали после сеанса дискомфорт, обратитесь в фирму LЁD. Наши врачи и технологи дадут Вам необходимые рекомендации. Помните, что оздоровительный комплекс предусматривает индивидуальную коррекцию.
  3. Если Вы прервали сеанс, удалите неизрасходованный лед из ударника полностью. Для продолжения сеанса Вам необходимо вставить новый сегмент льда.
  4. Не подвергайте оборудование воздействию прямого солнечного облучения, влаги и низких температур.

Лед для пополнения Вашего минихолодильника Вы можете приобрести в фирменных магазинах LЁD.

 

 

 

 

ОТЗЫВЫ И ПОЖЕЛАНИЯ ПЕРВЫХ ПОЛЬЗОВАТЕЛЕЙ ОЗДОРОВИТЕЛЬНОЙ СИСТЕМЫ “LЁD”.

 

Леонид Батов, 56 лет, кинорежиссер.

До сегодняшнего дня я был убежденным и принципиальным врагом прогресса, и с подозрением относился ко всем сомнительным новшествам нашего века высоких технологий, которые обещают нам “счастье и быстрый рай”. Это было вовсе не из-за моих “зеленых” убеждений. Скорее, это вытекало из самой логики моей жизни и из моего творчества. Я вел довольно уединенный образ жизни, жил в деревне, общался с узким кругом единомышленников. Раз в четыре года я снимал фильм. Мои фильмы многие кинокритики называли “элитарными”, “закрытыми”, даже “высокомерно маргинальными”. Они правы: я всегда ратовал за элитарность в искусстве, за “кино не для всех”. Главным врагом своим я считал Голливуд, этот большой “Макдональдс”, заваливший мир кинематографическим фастфудом сомнительного качества. Моими кумирами и учителями были Эйзенштейн, Антониони и Хичкок. По политическим убеждениям я был анархистом, поклонником Бакунина и Кропоткина, этих борцов против безликой машины государства. Я активно поддерживал “зеленых”, даже принимал участие в двух их акциях. Я родился и вырос в тоталитарном государстве и всегда был внутренне напряжен, ожидая агрессию извне. Почему я говорю сейчас о моих политических убеждениях? Потому что в человеке все взаимосвязано. И этика и эстетика, и еда и отношение к животным. Точно так же я был напряжен и сегодня утром, когда курьер доставил мне систему “LЁD”. Представители фирмы-производителя несколько раз звонили мне и долго уговаривали принять этот подарок. Сначала я, естественно, отказался. Я был сыт по горло рекламой этой системы и вообще той шумихи, которая сотрясала наши СМИ последние месяцы. Я повторяю, что я никогда не верил в “быстрый рай” ни в жизни, ни в искусстве. С другой стороны, вопли в СМИ о “ крахе мировой киноиндустрии” после выхода системы, сравнение ее с торпедой, способной потопить Голливуд, вызывали у меня некоторое профессиональное любопытство. Короче, получив коробку системой, я позавтракал, выпил традиционную чашку фруктового чая, сдвинул свое старое кожаное кресло на середину комнаты, сел в него и исполнил все, что написано в инструкции. Надел шлем и нажал кнопку “ON”. Перед глазами сначала была тьма непроглядная. Но молоточек со льдом стал равномерно постукивать меня в грудину. Прошла минута, другая. Я сидел, вперясь во тьму. А ледяной молоточек долбил меня в грудь. В этом было что-то трогательное и смешное. Я вспомнил как в детстве, когда я жил в провинции, у нас в роще жил громадный дятел. Таких больших дятлов никто не видел – ни отец, ни соседи. Большой, черный, с белыми мохнатыми лапами и белой головой. Все ходили в рощу смотреть на громадного дятла. Наконец, кто-то сказал, что это канадский дятел, в России он нигде не водится. Видимо, он улетел из зоопарка, или кто-то привез его, и не уберег. Работал он, как заводной – стучал непрерывно. И так громко, звонко! Я просыпался от его стука. И бежал смотреть на него. А он никого не боялся, был занят своим делом. Мы так привыкли к черному дятлу, что стали звать его Стаханов. А потом кто-то из шпаны с соседней улицы убил дятла камнем. И повесил его вниз головой на дереве. Я так плакал. Может, в тот самый день, я и стал “зеленым”…И вдруг, вспоминая мертвого дятла, и глядя по-прежнему во тьму, я заплакал. И в сердце стало так горячо и остро, как бывало только в детстве, когда все переживаешь непосредственно. Мне было ужасно жалко дятла, и вообще, всех живых существ. Слезы потекли из глаз. И в шлеме сразу заработали слезоотсосы. Это было такое приятное чувство, они нежно засасывали слезы. А я содрогался от приступов вселенской жалости. А молоточек все стучал и стучал, и я уже ощущал не удары, а мягкое давление посередине груди. Эти приступы жалости к живому накатывали волнами, как прибой. И каждая волна завершалась слезами, которые тут же исчезали в слезоотсосах. Молоточек застучал быстрее, волны стали накатывать чаще, и на меня обрушилась непрерывная лавина. Водопад жалости. Я просто затрясся в рыданиях. Это было феноменально. Последний раз я так рыдал шестнадцать лет назад, когда умерла мама. Не помню, сколько это продолжалось – полчаса или час. Но у меня не было никакого страха или дискомфорта. Наоборот, было очень приятно рыдать, это очищало душу. Я целиком отдавался этим приступам. Наконец рыдания постепенно закончились, я успокоился. Молоточек стучал так быстро, что, казалось, в грудине у меня отверстие до самого сердца. Чувство вселенской жалости сменилось чувством невероятного покоя и благодати. Мне НИКОГДА в жизни не было так спокойно и хорошо! И в этот момент на внутреннем экране шлема перед моими глазами появилось изображение. Вернее, не появилось, а вспыхнуло – ярко, широко и сильно. Передо мной раскинулся скалистый остров в океане. Он воздымался из океана, как плато, и был почти круглой формы, а в диаметре несколько километров. И на краю этого острова стоял я, держась руками за руки рядом стоящих голых людей. За левую руку держалась девушка, за правую пожилой мужчина. В свою очередь, они держались за руки других людей. И все мы образовывали громадный круг, идущий по периметру острова. И я почему-то понял, что нас в круге ровно двадцать три тысячи. Мы стояли, замерев. Внизу плескался океан. Солнце сияло в зените. Ослепительно голубое небо простиралось над нами. Мы все были голые, голубоглазые и русоволосые. И мы с ВЕЛИЧАЙШИМ благоговением ждали чего-то. И это мгновение ожидания величайшего события длилось и длилось. Казалось, время остановилось. И вдруг в моем сердце что-то проснулось. И сердце заговорило на совершенно новом языке. Это было потрясающе! Мое сердце говорило! Я в впервые в жизни почувствовал его ОТДЕЛЬНО как самостоятельный орган. Оно чувствовало всех людей, стоящих в кольце, ощущало сердце каждого из них. И все сердца, все ДВАДЦАТЬ ТРИ ТЫСЯЧИ НАШИХ СЕРДЕЦ заговорили в унисон! Они повторяли некие новые слова, хотя это были не слова в речевом смысли, а некие энергетические всполохи. Эти всполохи нарастали, множились, словно выстраивая невидимую пирамиду. И когда их стало двадцать три, произошло самое потрясающее. Это невозможно передать никаким языком. Весь видимый мир, окружающий нас, стал вдруг таять и бледнеть. Но это было вовсе не как в кино, когда кадр бледнеет из-за широко открытой диафрагмы. Мир действительно ТАЯЛ, то есть распадался на атомы и элементарные частицы. И наши тела вместе с ним. Это было НЕВЕРОЯТНО приятно: великое облегчение после десятилетий земной жизни. Исчезали, исчезали и вдруг потоки света

 

Галина Уварова, 38 лет, депутат Государственной Думы.

Вчера я получила неожиданный подарок от фирмы “LЁD” – комплекс с одноименным названием. Девятимесячная шумиха вокруг этого проекта закончилась благополучными родами – новый ребенок высоких технологий появился на свет. В присутствии мужа, сына и друзей я попробовала на себе действие этого “чуда XXI века”, при помощи которого его создатели собираются “решить проблему человеческой разобщенности в нашем сложном мире”. Надев шлем и включив аппарат, я стала ждать. “Чудо-лед”, заправленный в механический молоток, стал долбить меня в грудь. Первые минуты прошли в тишине и в темноте. В состоянии ожидания в кромешной тьме человек обычно начинает что-то вспоминать. Я почему-то вспомнила, как отец однажды повез меня в деревню, к своим родственникам. Мне было лет десять. И там эти родственники специально для нас зарезали теленка. Его звали Борька. И я видела в чулане его голову. И мне было жутко и страшно. Я убежала из чулана. А за обедом моя деревенская тетя вдруг меня спросила с улыбкой: “ Ну что, вкусный Борька?”.И я заплакала. Потом мне вдруг стало жутко тоскливо. И я в этом чертовом шлеме стала рыдать. Видимо, сказались последствия нервного напряжения во время избирательной компании. Муж стал теребить меня за плечо, но я грубо оттолкнула его, чего никогда себе не позволяла. Потом слезы хлынули еще сильнее, потоком. Я просто изнемогла. Когда это кончилось, возникла картинка – мы все стоим в круге, взявшись за руки. Голые. И все вокруг вдруг стало исчезать. И мы превратились в лучи све та

 

Сергей Кривошеев, 94 года, пенсионер.

Меня очень порадовала и обнадежила система “LЁD”, подаренная мне безвозмездно. Благодаря ей, я ощущаю бодрость и оптимизм. Я испробовал ее 18 октября. Подробно: в 14.30 я подключил все, сел на стул. Мне помогали: сын, жена сына. Сначала ничего не было. И я ждал. И потом я почувствовал беспокойство. Но оно было приятным. И главное: я многое вспомнил, что совсем забыл. Я вспомнил 1926 год, как я мальчиком пошел с отцом на охоту. Это было под Вышним Волочком на озерах. Отец и трое его приятелей-сослуживцев охотились на уток. И за утро они настреляли почти полную лодку уток. Лодка была в камышах у берега. Я сидел в этой лодке. А две наши собаки, Антанта и Колчак плавали за подбитыми утками, если те падали в воду или искали их в камышах. А потом охотники позвали собак к себе и я остался один в лодке с мертвыми утками. И мне непонятно отчего стало очень жалко уток. Они были такие красивые. Но самое страшное понял я тогда: их уже никогда и никто не сможет оживить. И я ужасно плакал. Плакал и терял сознание. И опять плакал. И очень устал. А очнулся я на берегу огромного озера. Я стою с людьми. И мы все легко переходим в совсем чистый свет

Андрей Соколов, 36 лет, временно безработный.

Вас бы, гадов, перевешать за члены, чтоб вы людям не гадили. Этот ЛЕД вонючий – изобретение жидомассонов, которые хотят поработить все человечество. Россию и так унизили, распяли и хотят распилить на куски и продавать, как медвежью тушу, а тут еще и гадят в ментальной сфере. Выбирают “нужных” людей, раздают эту гадость даром. Но я не удобный человек для блядства! Эта система ебаная – опиум для русского народа. На него хотят подсадить всех нас, а когда мы станем как дебилы – введут войска ебаной ООН и приставят нам пушки к Кремлю. И будем по-английски говорить. Система блядская: сначала я весь обрыдался, потому что вспомнил как сестренку хоронил, когда ее током на ферме убило, а потом хуйнища пошла - с голыми блядями и пидерами стою! И не стыдно никому. А главное – и мне не стыдно. А потом – все исчезает, и что-то в роде такого яркого света

 

 

Антон Белявский, 18 лет, студент.

10 сентября сестра сказала мне, что я – один из 230 , кому фирма LЁD дарит свою суперсистему. Я сначала не поверил, но сестра показала мне газету, где было это написано. Это было классно! Я столько слышал про эту систему, о ней постоянно говорили по ТВ, писали в газетах и журналах. Я видел репортаж о фирме LЁD, про ее необычную историю, про то как они в Сибири организовали мощное производство синтезированного Тунгусского льда, и что фирма очень богатая, а русская доля там всего 25%, и что они хотят произвести революцию в видео и киноиндустрии, разрушить старое кино, сделать что-то совсем крутое, что всем посносит крыши. И мне позвонили, а потом привезли коробку. Мы с сестрой открыли ее, там был компьютер, шлем и нагрудник. И еще такой кейс-холодильник. А в нем 23 кусочка льда. Я снял майку, сел на диван, сестра мне помогла надеть нагрудник. Я вставил в молоток кусочек льда, подсоединил компьютер, шлем, включил все в сеть, надел шлем и врубил систему. Шлем, вообще, по дизайну классный, прямо как у Дарка Вейдера. И внутри так голове комфортно, мягко. Сначала ничего не было. Только молоток стал долбить меня льдом в грудь. Но это было совсем не больно. Я расслабился, сижу, в шлеме темно, как в танке. Минута, две, пять. Ничего! И я уже подумал – точно, это наебалово. Сестра сидела рядом, я уже сказать ей: “ Машка, нас обули!” А потом вдруг почему-то вспомнил один случай. Я в 14 лет впервые заболел астмой. И самый первый приступ у меня случился под утро. У нас под окнами прокладывали какую-то трубу, и эти козлы начинали долбить асфальт чуть ли не с пяти утра. А у них был компрессор для отбойных молотков, они его врубали, и он начинал так ритмично тарахтеть – тук, тук, тук! И вот тогда мне утром приснился сон: будто эти козлы запустили компрессор, а шланг подсоединили к нашей форточке. И сосут у нас воздух из квартиры. У нас была однокомнатная квартира, мама с Машкой спали у окна, а я на раскладушке у серванта. И будто я просыпаюсь, и вижу, что мама и маленькая Маша уже почти задохнулись. И лежат как мертвые под этой форточкой. И я вскакиваю и ползу к ним, потому что сам еле дышу, и начинаю их трясти. А они умирают на моих глазах. И это так страшно, что я ничем не могу помочь, а этот чертов компрессор высасывает воздух и стучит: тук, тук, тук! И я хватаю стул и кидаю в окно. А оно не разбивается. И я стучу кулаками по стеклу изо всех сил, но разбить не могу. И вдруг понимаю – все! Они обе умерли! И их никогда уже не оживить. И я так рыдаю, так рыдаю! И я начал рыдать. Так сильно, так долго, что сестре даже страшно стало, она потом рассказала, что меня всего корежило просто. И это продолжалось, продолжалось, а потом я как бы стал уставать, и совсем устал, и мне так стало хорошо и спокойно, и будто ничего не колышет, все по барабану, и так кайфово внутри. И – раз! Картинка засветилась: я стою на охренительном острове. Он такой большой, как скала. Вокруг море. Солнце, небо яркое голубое, свежий такой воздух. И я стою в таком огромном круге с голыми людьми и мы все держимся за руки, как дети. И нас много-много. А потом вдруг я точно понимаю: нас ровно 23000. Ровно! И это меня прямо как-то вставило – хоп! И в сердце так стало сосать как-то, но по-хорошему, кайфово. И понеслось, словно в сердце такая труба, понеслось со свистом. И вдруг я почувствовал сердца всех этих людей. И это такое странное, но очень классное чувство, что мы все – единственные, которые есть на земле. И начали как бы разговаривать сердцами. Но это не такой обычный разговор, когда сообщаешь что-то, а тебе отвечают, типа: “Ты кто?” “Я Антон.” “А я Володя, привет”. Не в таком духе. А такое общение без слов, но очень сильное. И потом мы все стали сердцами так вибрировать: раз, два, три…Это было так классно! И когда дошло до двадцати трех – вот тут…у меня просто слов нет! Вдруг все вокруг стало растворяться, как бы исчезать навсегда, и мы тоже – раз, и растворились в таком нежном свете

 

Макс Алешин, 20 лет, анархист.

Когда я получил систему “LЁD”, то сразу решил пробировать ее в нашей коммуне. Это такой крутой выселенный дом. Его будут реставрировать и потом заселят буржуями. Там нет ничего, даже электричества. Но мы эту проблему решили – подсосались ночью к соседнему ларьку. И я влез в этот шлем, подключился. Сначала – охуенно темно и молоток этот ледяной хуярит меня в грудную кость. Чувство такое обломное, не в кайф. Потом какая-то хуйнища полезла в голову: воспоминания совсем древние. Будто я еще в Электростали, пацан маленький, выбегаю утром в наш двор, а там зима охуенная, сугробы, дети разные гуляют с мамашами. А моя мать – дворничиха. И она возле третьего подъезда ломом колет лед: хуяк! хуяк! хуяк! Приятный звук такой. А я иду по двору, как космонавт, на хуй: меня бабка одела в кучу одежи, как качан капусты. А на ногах валенки с галошами, под ними снег хрустит, как сахар. А в руке у меня лопатка и я подхожу к сугробу и начинаю из него лопаткой делать космический корабль – копаю, копаю, а мать все колет и колет. И вдруг я дико хочу ссать, потому что перед выходом не поссал, потому что дико хотел гулять. А идти ссать домой не хочется – подниматься на четвертый этаж, потом бабка меня распакует, поведет в сортир, дико все долго. И я копаю, копаю, а мать все колет и колет. А потом я начинаю ссать в валенки, даже не ссать, а так понемногу подпускать. И так тепло в валенках. Но потом вдруг как-то хуево. И я копаю палубу, а сам начинаю хныкать от злости. А мать колет и улыбается мне. И я вдруг начинаю рыдать. Блядь, так сильно, что ничего не вижу, в сугроб валюсь и реву, реву, реву. А мать, думает, что я играю. И все колет свой ебаный лед, а я реву до изнеможения. А потом так устаю, что лежу. Блядь, в этом сугробе, как в гробу. И пальцем не могу пошевелить. И тут вдруг – хуяк! И я на острове. Остров, на хуй, в море. И я стою в круге где двадцать три тысячи людей стоят и молча за руки держатся. И я тоже держу левой рукой руку какой-то девки, а правой – старика. Пиздец, на хуй! А потом – хуяк, в сердце толчок такой, как приход, - один, другой, третий…двадцать третий! И раз – мы все в нирвану, блядь, уплываем, и свет

Владимир Кох, 38 лет, бизнесмен.

По-моему, это все очень сомнительно. Я испытал только:

  1. жалость, тоску, печаль (когда я почему-то вспомнил, как мы с тремя школьниками забили камнями кошку).
  2. слабость, смертельную усталость ( когда я перестал рыдать).
  3. эйфорию ( когда я очутился в громадном круге себе подобных, затрепетал сердцем и вдруг стал исчезать и все кругом тоже, становясь светом

 

 

 

Оксана Терещенко, 27 лет, менеджер.

Я очень хотела попробовать систему LЁD. Даже не потому что много слышала про нее. Еще давно, кажется, года три назад, когда японцы нашли Тунгусский метеорит, вернее, то, что от него осталось, а русские и шведские ученые открыли “эффект Тунгусского льда”, я была очень заинтригована этим событием. Это открытие обещало революцию в сенсорике. И вообще, мне нравилась вся история с тунгусским метеоритом, что это – огромная глыба льда, причем лед с особой кристаллической решеткой, которого нет в природе. Лед, упавший с неба, глыбища, которую никак не могли найти, но оказывается, кто-то ее нашел и втихаря ковырял. Куда девали этот лед? Что с ним происходило? Кто были эти люди? Так и осталось загадкой. Зато теперь, когда ученые синтезировали этот необыкновенный лед, стало еще интересней. И когда мне в нашей фирме сообщили, что я попала в двести тридцать первоиспытателей, я просто обалдела! Это был большой сюрприз для меня. Включил меня в список 230 наш коммерческий директор, даже не спросив моего согласия. Просто, он видел как я шарю в интернете и слежу за “ТФ”. И когда я по воле рока оказалась в семерке, он сказал, что я должна поробовать приставку здесь, в нашей фирме, на глазах у сотрудников. И все это поддержали! Делать нечего, вчера я приехала как всегда к 9.30. вместе с коробкой. Там уже все ждали. В зале упаковки сдвинули пачки к стенам, поставили посередине директорское кожаное кресло. Две сотрудницы помогли мне надеть нагрудник, вставили в молоточек кусок льда, все включили в сеть, я подключила ней шлем, надела его, нащупала пальцем на проводе кнопку пуска и нажала. И сразу же молоточек стал клевать меня льдом в грудь. А в шлеме было темно. Это было смешно и немного щекотно: тук, тук, тук, тук, как птица стучит и стучит мне между грудей! А смешно было потому что я представила себя со стороны: сидит в купальнике и шлеме менеджер фирмы, что-то клюет её в грудь, все стоят и смотрят – чего будет! Но ничего не происходило – в шлеме темнота. И я стала волноваться. Дело в том, что я вообще-то не люблю темноту. И когда сплю одна – всегда включаю свет. Это у меня с детства, по-моему лет с десяти. Дело в том, что мой отец выпивал и когда приходил пьяный домой, грубо обращался с мамой. Мы жили в военном городке, в двухкомнатной квартире, в маленькой комнате спали они, а в большой – я. И я несколько раз слышала как отец ночью насиловал мать, то есть, она не хотела, а он брал ее пьяный силой. И она плакала. А я однажды не выдержала, встала и включила в своей комнате свет. И отец сразу затих. Он даже не ругался на меня. А потом я просто стала часто это делать. И стала бояться спать в темноте. И когда я про это думала, сидя в темном шлеме, я вдруг очень ярко вспомнила один случай из детства. Как-то летом меня мама уложила спать днем, а сама ушла в магазин. И я проснулась – никого нет дома. Только холодильник стучал. Он был большой и пузатый, громко работал и всегда стучал и качался: стук, стук, стук. Я оделась, пошла к двери, а она заперта. Я подошла к окну и увидела во дворе маму. Она стояла с соседкой. Они разговаривали о чем-то веселом, обе смеялись. И я стала бить по стеклу и кричать: “Мама, мама!” Но она не слышала меня. А холодильник все стучал и стучал. А я ревела и смотрела на маму. И самое ужасное было то, что она меня не слышит. И мне стало так ужасно грустно от этого яркого воспоминания, что начала плакать. А потом просто зарыдала в голос, как девочка. Но в этом рыдании было что-то очень приятное, родное, чего уже никогда не вернешь. Поэтому я совсем не стеснялась, даже наоборот, рыдала как можно откровенней. Это тянулось долго, у меня сладко сердце замирало, слезы текли и куда-то засасывались так приятно. Так это было горько-горько, но очень приятно. И я одного боялась: что кто-то из сотрудников испугается, да и стащит с меня шлем! Но все оказались политкорректными! В общем, я вдоволь нарыдалась, молоточек со льдом все бил и бил меня в грудь. И наступил какой-то удивительный покой, просто чудо какое-то, словно душа полетела над землей и все увидела и поняла, что людям некуда спешить. И это так здорово, что я просто замерла вся, чтобы что-то не нарушить, чтобы это не кончилось. А покой все плыл и плыл и в сердце просто как будто цвели цветы. И вдруг все ярко засверкало: появилось изображение на внутреннем экране шлема. Это был океан и кусок суши в этом бескрайнем синем океане, и на этой суше стояли мы – 23 тысячи прекрасных голых людей! Мы все держались за руки, образуя огромный круг, в несколько километров. Нам было хорошо и комфортно стоять так. Мы ждали какой-то решающей минуты, чего-то важного, я просто вся превратилась в ожидание чего-то, словно Бог должен сойти с неба к нам. И вдруг наши сердца как бы проснулись разом. Это было потрясение! Как будто громадный орган заиграл в нас. И наши сердца стали как бы петь по нотам, поднимаясь все выше и выше. Это сердечное пение в униссон было ни с чем не сравнимо. У меня просто все тело отнялось и из головы все вылетело. А ноты все шли и шли наверх, как хроматическая гамма – выше, выше, выше! И когда они дошли до самой высшей точки, случилось настоящее чудо. Мы стали терять свои тела. Они просто куда-то утекали, исчезали. И все вокруг тоже – и берег, и волны, и небо, и воздух свежий морской – все как бы рассасывалось, как облако. Но в этом не было никакого ужаса, наоборот, вся моя душа радовалась этому исчезновению.Это была незабываемое мгновенье. Я растворялась, растворялась, как кусочек сахара. Но не в воде. Там свет

Михаил Земляной, 31 год, журналист.

Можно смело сказать: сегодня мы живем в эпоху системы LЁD. Вчера мы еще жили в эпоху кино. Момент, когда я стоял в круге и в друг стал исчезать, и засиял свет

Анастасия Смирнова, 53 года, химик-органик, профессор.

Феномен Тунгусского льда (ФТЛ) заинтересовал меня сразу, как и многих ученых. Потрясала воображение принципиально новая кристаллическая решетка космической ледяной глыбы, упавшей сто лет назад в Сибири. Этот сложный многогранник мы всем отделом изготовили из картона, раскрасили под цвет льда и подвесили к люстре. Он висел над нашими головами, кружился, сверкал гранями, обещая научную революцию. И она пришла. Открытие Самсонова, Эндквиста и Камеямы – это не просто Нобелевская премия и международное признание. Открытие СЭК-вибраций – это мост в будущее новых биотехнологий. Система LЁD – первая ласточка. Это всего лишь пробный шар, пущенный человеческим гением. Я не удивилась, что попала в число двухсот тридцати счастливцев. Получив систему, мы всем отделом каждый день испытывали ее. Но я была первой. И могу честно сказать: потрясающе! Сначала были слезы и чрезвычайно острые детские воспоминания, потом опустошение, покой и – полет! И какой полет! Это что-то сродни коллективному оргазму, я почувствовала, что свет

 

Николай Барыбин, священник.

Воистину, мир наш катится в пасть дьявола. Так называемая система LЁD – еще одно адское изобретение, ускоряющее падение современной урбанистической цивилизации. Получив этот “данайский дар” от фирмы LЁD, я хотел вначале просто отказаться, так как православное сердце мое шепнуло мне: “Этот LЁD – от лукавого”. Но, как пастырь, я должен знать врага в лицо. И я честно попробовал эту систему на себе. Вначале я испытал жуткий страх, перешедший в скорбь. Но о чем же я скорбел? Стыдно сказать – о сломанном велосипеде. Это произошло, когда мне было десять лет. Случай этот совершенно ушел из моей памяти, но система LЁD болезненно напомнила мне об этом. Потом началась абсолютное блудодейство: я увидел себя обнаженным в огромном круге “избранных”, стоящих над миром и ожидающих чуда. Но ожидали они не милость Господа, не покаяния, не прощения грехов, не наступления Царства Божия. Они жаждали просто превратиться в потоки света

 

Казбек Ачекоев, 82 года, пенсионер.

Когда была Советская власть и наша республика была частью СССР, в нашем райцентре был кинотеатр. Я проработал почти 34 года киномехаником. Крутил кино для народа. И сам очень уважал кино. Театр я вот совсем не понимал и не понимаю, - зачем это? А кино очень уважал. Мои любимые фильмы были: не перечесть! Много. Но самые любимые – настоящие кинокомедии. И любимые комедийные киноактеры – Чарли Чаплин, мистер Питкин, Луи Дефюнес, Фернандель, Юрий Никулин, Георгий Вицин, Женя Моргунов, Джигарханян, Этуш и Аркадий Райкин. Это все наша золотая обойма. Но когда СССР умер, республика получила независимость, с кино стало хуже. Новых фильмов почти не было. А потом началась война. Вообще было ни до кино. И мы с женой и сыновьями ушли в горы к родственникам. Жили там 6 лет и 8 месяцев. Но мой сын Ризван все равно погиб. А мой внук Шамиль исчез. Когда вернулись в райцентр, там все разрушено. А в кинотеатре был госпиталь. Но жизнь налаживалась. Появилось электричество. Стали порядок наводить. И мой внук Бислан мне вдруг сказал, что я выиграл через газету новую приставку. Он вписал нас всех в анкету и послал в редакцию. И через полгода пришел ответ: Казбек Ачекоев. И через фирму нам привезли прямо на дом приставку. Мы все на нее смотрели. И я говорю – а что она делает? А Бислан говорит – это новое чудо техники. Во-первых: она покажет кино прямо в глаза. Во-вторых: она делает очень приятное. Я говорю – вот ты и испробуй на себе. А Бислан ответил – дедушка, ты выиграл, ты должен первый и испробовать. Я говорю – я плохо вижу, у меня дальнозоркость. Он прочитал инструкцию, говорит – твоя дальнозоркость в пределах. Все будет хорошо. Я говорю – нет, я стар для этих экспериментов. Сыновья меня стали уговаривать. Я отказываюсь. Тогда пришел сосед наш, Умар, и сказал – Казбек, ты всю жизнь крутил нам кино, давай смотри теперь сам. Ну и я согласился. Посадили меня на стул, сняли рубашку, надели на грудь такую штуку, в нее вставили лед, как патрон в ружье. А на голову надели шлем. И все включили в сеть. И этот лед стал меня как бы расстреливать в грудь. А в шлеме ничего не показывали. Я спрашиваю – Бислан, здесь ничего не крутят. А он – дедушка, потерпи. Ну, я стал сидеть молча. Лед этот стреляет в меня и стреляет. Я сижу. Делать нечего – стал думать про кино, вспоминать. Как крутил, какие фильмы, разные фрагменты. А потом почему-то вспомнил Великую Отечественную войну. Мы были новобранцы, попали сначала под Харьков, а под Вязьму. Это было в сентябре 1941. Немцы две наши пехотные дивизии наголову разбили, и мы стали отступать. И от нашего полка осталось почти 200 человек. И мы, как рассвело, стали выходить из окружения через болото. И попали под их пулеметы. Немцы нас там ждали. И на моих глазах поубивало всех вокруг, кто шел. Просто выкосило, как косой. И мне пуля расщепила приклад винтовки. И я упал в болото. И те, кто живы остались, тоже попадали в болото. И лежали в нем. А немцы смотрели – кто пошевелится. И сразу добивали. Там было три пулемета. И они стреляли очень точно и короткими очередями – только по пять пуль – так! так! так! так! так! И не больше. Потом подождут, и опять – так! так! так! так! так! Некоторые наши стали потихоньку ползти по болоту, но немцы сразу их поубивали. Потому что все видели в бинокли. И все вокруг меня погибли. А двое плакали, раненые. И я понял, что я должен притвориться мертвым и до ночи так пролежать. А потом выползти. А это было самое утро, часов шесть. И я закрыл глаза. И лежал. А немцы стреляли в тех, кто шевелился. Всех перебили. А я лежал и даже не дышал. У меня лицо было наполовину в жиже болотной, а левая часть наруже. И я так чуть-чуть воздух в себя сосал носом и в жижу его ртом потихоньку выпускал. Немцы затихли. А потом опять – тук! тук! тук! тук! тук! А я все лежу. И солнце потом стало припекать. Там где-то бой идет. Кто-то опять через эти болота рвется, а тут их косят и косят с пулеметов. Ну и как-то мне совсем страшно стало. Мне ведь тогда и девятнадцати не было. Лежу, а вокруг одни мертвецы. И вдруг мне на руку из воды выбралась лягушка. Совсем рядом с моим лицом. И я вижу – у нее лапка одна оторвана. Видимо, пуля оторвала. И она сидит на моем кулаке, дышит и смотрит на меня. А я на нее смотрю. И мне так жалко стало нас с лягушкой, что слезы потекли из глаз. И я начал плакать. Да так, как никогда не плакал. Все сильней и сильней. А потом вдруг – хоп! И я вдруг где-то стою голый, совсем голый, меня держат за руки и так приятно, и свободно как-то и мы все поем, а потом начинает все тесь как-то и все будто и ничего и только свет

Виктор Евсеев, 44 года, мясник.

Я раньше слышал, что изготовили такой искусственный лед, который, когда им в грудь стучат, возбуждает разные сердечные центры. А тут раз – получил этот комплекс бесплатно, потому что они проводили рекламную кампанию. И попробовал. В общем, это интересно. Хотя, довольно долго все тянется. Там в конце такой кайф хороший, все мы стоим в круге и вдруг – раз! и пропадаем в свете

 

Лия Мамонова, 22 года, продавщица.

Это вообще что-то такое…не знаю как и сказать. Сначала все темным-темно, тишина гробовая, только ударник этот лупит в грудь, как отбойный молоток. И сразу так какая-то жалось на душе, засосало так по-грустному. И сразу в голову разные жалкие мысли полезли, типа – все в облом, люди – говно, жить тяжело, и все такое. А после я увидела роддом, а там лежит целая палата младенцев, брошенных матерями. И будто я ночью вошла туда и стою. А они все спят. И мне так стало их жалко, что я просто заревела в три ручья. Круто реву и реву, не могу остановиться. Ножки и ручки их крохотные вижу – и реву. И так изревелась, что на пол рухнула и отрубилась – все! сил нет. И прямо потеряла там сознание от бессилия, или просто заснула. А очнулась – остров такой необитаемый, а на нем мы стоим, и нас двадцать три тысячи человек. И все голые. Но мы не трахаемся, а стоим и ждем. И вдруг Бог прямо с неба сошел и взял нас. Этот свет

 

Анатолий ОМО, 27 лет, WEB-дизайнер.

Реальная культовая штука. Новое. Принципиально. Никакая это не оздоровительная система, а типичный сумулятор нового поколения. Который нам впаривает фирма LЁD со страшной силой. Классный движок, отпадная картинка. Охуительный квест. Эффект присутствия полный. Плюс сам ЛЁД, о суперкачествах которго так долго терли СМИ. Лед этот делает 50% погоды. Вставляет так, что хочется еще. И сразу. Но трезвым умом понимаешь – это начало нового огромадного материка. Пока плыли, поигрывали в наши милые игрушечки: “QUAKE”, “MYTH”, “SUB COMMAND”, “ALIENS VERSUS PREDATOR”.Сошли на берег и наступили босой ногой на реальный LЁD. Ауч! Хочется сказать: пиздец, приплыли! Стоим в братском круге и переходим в свет

Аня Шенгелая, 33 года, поэтесса.

Это божественно во всех смыслах! Это готовит нас к смерти, к переходу в другие миры. Я давно не испытывала такого восторга, давно так не забывала себя, не отключалась полностью от нашей убогой серой действительности. Наша земная жизнь – это подготовка к смерти, к трансформации, к великим путешествиям. Мы как куколки вынуждены дремать в наших земных оболочках, пока Высшие Силы не разбудят нас в гробах и не воскресят. Как сказал Лао Цзы: “Тот, кто не может полюбить смерть, и жизнь не любит”. Этот чудесный аппарат учит нас полюбить смерть. И это действительно очень оздоравливает. Потому что истинно здоровые люди – те, кто не боится смерти, кто ждет ее как избавления, кто жаждит пробуждения и начала нового рождения, в других мирах. Мы все в один миг засияли светом

 

 

 

 

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

Солнечный луч полз по голому плечу мальчика.

Пластмассовые часы со смеющимся волком громко тикали на тумбочке. Поток воздуха из полуоткрытой форточки колебал полупрозрчную занавеску. Во дворе нехотя лаяла собака.

Мальчик спал, открыв рот. Из-под края одеяла торчала зеленая голова плюшевого динозавра.

Луч скользнул на пухлую щеку мальчика. Высветил краешек носа.

Губы дрогнули, переносица сморщилась. Он чихнул и открыл глаза. Снова закрыл их. Зевнул, потянулся, сдвигая ногами одеяло. Динозавр упал на ковер. Мальчик сел. Почесал вихрастую голову. Позвал:

- Мам!

Никто не отозвался.

Он посмотрел вниз. Динозавр лежал кверху брюхом между тапочком и водяным ружьем. Мальчик свесил ноги с кровати. Снова зевнул. Встал и зашлепал на кухню.

Там никого не было. На столе лежал апельсин, под ним записка. Приподнявшись на цыпочках, мальчик вытянул записку из-под апельсина. Апельсин покатился по столу. Упал на пол. Покатился по полу.

Шевеля губами и большими пальцами ног, мальчик прочел по слогам:

- Ско-ро бу-ду.

Положил записку на стол. Сел на корточки, огляделся. Апельсин лежал под буфетом.

Мальчик пукнул. Встал. Прошлепал в ванную. Спустил трусы. Долго писал, шевеля губами. Подтянул трусы, подошел к раковине. Подвинул деревянный ящик. Встал на ящик. Взял зубную щетку, выдавил пасты. Пустил воду. Набрал воды в рот, прополоскал. Посмотрел на щетку. Подставил ее под струю воды. Вода стала смывать пасту со щетки.

Паста упала в раковину. Мальчик плескал на нее водой:

Промыл щетку, поставил в стакан. Спрыгнул с ящика. Побежал на кухню. Заглянул под шкаф. Показал апельсину кулак:

- Котыпес!

Открыл холодильник. Взял творожный сырок в шоколаде. Развернул обертку. Откусил. Жуя, прошел в мамину комнату. Взял пульт от телевизора. Сел на пол, включил телевизор. Поедая сырок, прошелся по программам. Облизал пальцы, вытер о майку.

- Вот, - мальчик подполз к стеллажу с видеокассетами, вытянул одну. - Динозаврики. Стойте.

Стал вставлять кассету в видеомагнитофон, но вдруг заметил новый предмет. В углу стояла синяя картонная коробка с большой белой надписью LЁD. Коробка была распакована. Мальчик подошел. В ней лежали синие предметы. Мальчик взял верхний. Это был шлем. Он повертел его, потом надел себе на голову. В шлеме было темно.

- Уду-ду-ду-ду! – мальчик дал пулеметную очередь двумя пальцами.

Потом снял шлем, положил на стул. Достал из коробки нагрудник. Повертел, бросил на пол:

- Не-а…

Вынул из коробки синий кейс. Шнур от кейса тянулся к розетке. На торце кейса горел голубоватый огонек. Мальчик положил кейс на пол. Потрогал защелку. Пукнул.

Нажал на защелку замка.

Кейс раскрылся. Внутри в нежно-голубых пластиковых ячейках лежал единственный сегмент льда. Двадцать две ячейки были пусты.

- Холодильник…

Мальчик взял сегмент:

Лед был упакован в заиндевелый целлофан. Мальчик поковырял голубоватую полоску. Потянул. Полоска разорвала целофановую упаковку. Он выдавил лед из целофана себе в руку. Рассмотрел. Лизнул раз, другой:

- Не мороженое.

Зазвонил телефон. Мальчик подошел, снял трубку:

- Але. А ее нет дома. Я не знаю.

Положил трубку. Постучал по ней льдом:

Стукнул льдом по стеклу серванта:

Посасывая лед, пошел к себе в комнату. Там в углу на деревянной стойке для компакт-дисков стояли маленькие пластмассовые Супермен, Хи-мен и Трансформер. Мальчик поставил лед между ними:

Взял Трансформера, сжимающего в руке лазерное копье. Тюкнул лед кончиком копья:

Ответил голосом льда:

Спросил голосом Хи-мена:

Ответил голосом льда:

За окном залаяли собаки.

Мальчик посмотрел на окно. Угрожающе насупился:

- Так! Опять!

Выбежал на балкон. Там было тепло и солнечно. Внизу три бездомные собаки облаивали добермана, гуляющего с очкастым хозяином. Доберман не обращал на них внимания.

- Котыпёс! – мальчик погрозил собакам кулаком.

Вернулся к себе в комнату. Лед лежал под копьем Трансформера.

Лед скатился на ковер. Мальчик сел рядом. Запищал тоненьким голоском:

Взял лед двумя пальцами и пополз всместе с ним по ковру, пища и хныкая. Наткнулся на плюшевого динозавра:

Помог льду забраться на спину динозавра. Дополз всместе с динозавром до кровати. Помог динозавру вскарабкаться на кровать. Уложил динозавра на свою подушку. Рядом положил лед. Прикрыл их одеялом. Прорычал:

- Тут, лед, тебе будет тепло.

Вспомнил про апельсин. Убежал на кухню.

Лед лежал рядом с динозавром, высовываясь из-под одеяла. Солнечный свет блестел на его мокрой поверхности.